Роман

Барсуки

Жи-или, бы-или
Два брата родны-ие
О-одна мать их вспои-ила...
Ра-авным щастьем надели-ила:
Одного-о то бога-атством,
А-а другого нишшато-о-ой!
(Слепцы поют).

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I. Егор Иваныч Брыкин женихаться едет

Прикатил на Казанскую парень молодой из Москвы к себе на село, именем — Егор Брыкин, званьем — торгаш. На Толкучем в Москве ларь у него, а в ларе всякие капризы, всякому степенству в украшенье либо в обиход: и кольца, и брошки, и чайные ложки, и ленты, и тесемки, и носовые платки... Купечествовал парень потихоньку, горланил из ларя в три медных горла, строил планы, деньгу копил, себя не щадя, и полным шагом к своей зенитной точке шел. Про него и знали на Толкучем: у Брыкина глаз косой, но меткий, много видит; у Брыкина прием цепкий, а тонкие губы хватки, — великими делами отметит себя Егорка на земле.

Илл. А.И. Кравченко

А за неделю до Казанской нашел Брыкин стертый пятак под водосточным жолобом. С пятака и пристала к нему тоска. Осунулся и помертвел, вся скупая пища, какую принимал, на разрощенье его тоски пошла. Тут как-то, сидя на койке у себя со свечкой, сосчитал Брыкин сумму богатства своего и задумался. Причудилось ему, что уже настало время удивить мир деянием большого человека Егора Брыкина, а тоску за предвестье славы своей счел. Парень он был коммерческого смысла, знал потехе меру, деньгам счет, высшему чину лукавый почет, а себе истинную цену. Пораздумав вдоволь и дело обсудя с городским своим приятелем, Карасьевым, порешил Егор к жнитву домой женихаться ехать.

... Назаровскую, с лихими бубенцами, нанял он со станции тройку, — четвертной билет Егору в женитьбенном деле не расчет. Ямщика щедро выпоив чаем с баранками, чтобы в Сускии не ночевать, сел пошире да поскладней на все сорок четыре скучных версты, сплюнул из-за папироски, покрестился со смешком на иконку в подорожном столбе, сказал ямщику речисто и степенно:
— Правь.

Дернул коренник, свистнула по пристяжке вожжа. Трескуче защебетали железные шины по крупному щебню станционного шоссе. Потом свернули в сторону, смягчилась дорога высокой, топкой пылью. Куриные дома станционной мелюзги сменились тяжкими ржаными полями. А вокруг двинулись, уплывая назад, старо-знакомые виды Егоровой стороны.

Плыли мимо глухие овраги, сохраняющие к далекой осени влажный холодок, и рощичка крохотная о семнадцати березках, стоящих на отлете под пылью и ветром, плыла. Проплывало ленивое и чинное, как ржаной ломоть, все насквозь соломенное Бедрята-село, и полянка резвая убегала, на которой в гостях у бедрягинского дядьки игрывал в лапту с ребятами Егорка.

Заяц проскакивал на опушках, и воробьи взлетали со свистом крыл. Старенький попок в проплатанной ряске проползал мимо, кланяясь и сторонясь ко ржи. Бабку обгоняли, бредущую к ровеснице за семь верст — навестить, новости выведать, хлебца откушать, не погорчал ли у подружки хлеб. И над ними, над всеми, буйным облаком взвивалась от Егорова поезда густая дорожная пыль.

Любо стало Егору Брыкину озирать с высокого тарантасного сиденья все эти, когда-то пешком пройденные, полузабытые места. Вишь, — и небушко, милое, не каплет! И ржица доцветает, а ветер бежит по ней, играя облаком дурманной, ржаной пыльцы. И теленочек, рябенький голубок, у загороды привязан стоит. И солнышко над дальним синим лесом, усталое за день, медленно клонится к закатной черте. И впрямь, отдохни, родное: надоест еще тебе мужицкую жатву полуденным жаром обвевать!

... Взыграла Егорова душа.
— Как, не зажинали еще по волостям? не слышано? — Куда ж еще зажинать! — смеется беззлобно ямщик. — Ведь рожь она как? она две недели выметывается, да две — цветет, да две — наливает... а тут она, глянь, еще и не побелела! вот Гусаки, сказывано, уж и серпы зубрят, — не оборачиваясь, в бороду гудит ямщик.
— Зубря-ат! — степенным гневом вспыхивает Егор. — Ровно татаре аль цыганы там твои Гусаки! И в самый светлый день — крути Махметка!..

Вожжи вскидываются на потные лошадиные спины. И опять одолевает неустанная Назаровская тройка тягучие, ленивые версты. День пременяется на вечер. Холодеют дали. Заоднообразились виды кругом. В тонкой пыли посерели лакированные жениховские сапожки.

Приятным дремотным ручейком текут мечтанья сквозь Егорову голову. Как приедет, так и пойдет он к Мите Барыкову в гости, с гармоньей, на Выселки. И, как придет, так и сядут они, два, рядышком на крылечке, так и заиграют дружно на двух гармонях, вместо пустых разговоров —как жил, что пил, чем похваляться приехал. А потом, пооткинув гармонь за плечо, вытянет Егорка сапожки свои Мите в зависть и раздражение, да и вытащит из кармашка ненароком серебряный свой, полных восемьдесят четыре пробы, с голой женщиной на крышке, портсигар: «Не угодно ли пипиросочку тонкого формата, Дмитрий Дорофеич? Табачок самый турецкий, четвертак коробка, в магазине куплено!..».

Замечтавшись, томно клонит голову на плечо Егорка. Сладко жениху предчувствовать собственной свадьбы угарную пьянь. Ох, Егорка, житье твое просторное! Вон сколько места предоставлено земной славе твоей.
— Только б папенька не помер. Всем делам подгадит, — вздыхает вслух Егор Иваныч и опять поникает головой.
— Чего-о?.. — равнодушно тянет ямщик.
— Много ль осталось, спрашиваю, — грубо кричит Егор и косит злым взглядом на морщинистую, грязно-красную ямщикову шею и ежится, разбуженный от мечтаний, в своем люстриновом пиджачке.
— Да вот сам считай... От Бедряги до Рогозина пяток наберется, да две проехали. Да от Рогозина до Сускии десять. Вот тебе и выходит...

А уж меркнет безветренное небо. В краю луга дотлевает за дальними лесами ласковая полоска зари. Подорожные кусты стоят ровно и кругло. Приходит в тот край большой покой трудового сна.

Вдруг стала тройка. Скинулся с козел, вглядывается в сумерки кустов ямщик. Потом, на ходу разминая затекшие ноги, идет неспешно к тем кустам. А мать Егора догадливым родила, кричит Егор Иваныч:
— Ой, никак ваше степенство капуски с сыренькой водичкой обхлебались?

Тот будто и не слышит. С возрастающей тревогой подается из тарантаса Егор. — Склоняется ямщик к кустам, — даже и обрывки его речи не доходят до настороженных Егоровых ушей. Ямщик идет обратно, несет на руках мальца лет тринадцати, легко — точно липового. У мальца губы запеклись, как в болезни, лицо — цвета праха и пыли, а руки висят, словно и нет их, а рукава одни. Обессилевшее тело мальца покорно и гибко в коротких руках ямщика.
— Неужли клад отыскал? Чур пополам! — трескуче хохочет Егор Иваныч.
— Пополам и придется, — слышит Егор в ответ. — Ну-ко, примости его наперво да попридержи, как поедем... не выпал бы!

И не дожидаясь Егорова согласья, впихивает ямщик найденыша к Егору на сиденье. Малец дрожит и бессильным стебельком клонится на возмущенного Егора.
— Эй, борода! — хорохорится тот и с негодованьем отстраняет лакированный сапожок от грязного мальцова лаптя. — Ты меня, кажись, одного нанимался везти. Парень и так добежит. На парня у нас с тобой уговору не было!

Ямщик рывком трогает с места. Смолкает и Егор Иваныч, тронутый внезапным соображением.
— Ой, медведя, Егорка, не серди. Места глухие, воровские, болотные. И сгниешь ты, Егорка, со всеми сундучками и турецким табачком в болотной дырке бесславно и безвестно.

Тут предночной ветерок подул и колыхнул верхушку проползавшей ветлы. Золотое полотенчико померкающей зари порвалось в лиловые клочья. Пыль прилегла, и задымились росы. Неутомимые на стежках застрекотали ночную песню кузнечиные хоры. Опять бегут под колеса непрестанные сажени и версты, еле успевает переступать по ним разгоряченными ногами коренник.

Село Суския! Маячит в сумерках белый толстый храм торгового сего села. Горят костры по низкому берегу Мочиловки, — светляки полусонному взгляду Егора Брыкина. Картуз нахлобучивает поглубже Егор Иваныч и мальца прихватывает к себе, чтоб не слишком бился на ухабах. Опять в неглубокий омут жениховских мечтаний уходит Брыкин с головой.

Как приедет —спать. А с утра оделит Егор Иваныч сродников гостинцами, знакомцев поклонами, степенным щелчком зазевавшегося мальца. Потом, гармонь потуже подтянув к плечу, айдакнет Егор Иваныч к Митьке в гости. А уж к вечеру и повытомит он и статных девок, и крепких вдовух, и засохших вековух и сапогами, и гармоньей, и тонкими, немужицкими разговорами, в которых что ни слово — ровно томпаковое кольцо: и блестит, и сердце голубит, и скинуть его с перста не жаль. А что ряб Егор Иваныч, как рогожка, так ведь лицо что? Лицо что пол, было бы вымыто.

Зато, как отгуляет он холостые денечки, зашлет свахой Катерину Тимофевну, попадью и ябеду, к Бабинцовым на двор. И наказа своего повелит не преступать: чтоб не сразу выкладывала Егоров помысел, а почванилась бы вволю, будто невеста с глуховатинкой, будто уж и перины в чулане подопрели и шубы повылезли, ожидая зятя Григорью Бабинцову, Аннушке — мужа и хранителя. Катерина Тимофевна в жизни знает толк: толста, и слова у ней круглые... Закуралесит всю волостную округу Брыкин. Все гармони на десять верст округ похрипнут от Егорова веселья. Ой, великое куриное пьянствие, — ой, мирская смехота!
— Паренек-то родственничек тебе, аль как? — ластится к ямщику раздобревший от довольства своего Егорка.
— Своих не признаешь. Знать дома давно не бывал? — кряхтит ямщик. — С коровами-то, слышал, беда вышла.
— Ан и не слыхивал... а какая? — У нас, говоришь, в Ворах, беда?
— Все бы нам подешевше, — раздумчиво укоряет ямщик, — а за дешевку-то впятеро платить. Максимку Лызлова памятуешь?
— В пастухах который? ну! — торопит Егор.
— Заспал на солнышке, по старости... а пастушата — ведь вон экие, их самих пасти впору — дудки резали. Коровы — восемь ли, девять ли голов — спустились на поемку...
— Ой, — пугается Егор, сдвигаясь с сиденья.
— Вот те и ой. Спустились да веху и обожрались. Подохло пятеро. Остальным фершал чекмасовский, Шебякин что ль? — пузя прокалывать наезжал.
— Выходили? — волнуется Егор, ерзая по сиденью.
— Да не известны мы...

Переезжали мосток. Бревна хлопали, колеса стучали, мешали слушать.
— ... парнишку, евойного братеня, крепко побили, в кулаки. Шестнадцатый всего парнишке. Да што, коров-то не подымешь! А этот вот убег да четыре, вишь, дня в лесах бродил. Сенькой-то тебя, что ли? — спросил он вдруг у мальца, пугливо вскинувшего большие, в кругах, глаза. — Задичал. А мать в реке багром шарила. Темные мы, ровно под землей живем...

Ахает Егорова душа: неужто и твоя, Егор, корова в счет попала? А корова — месяц целый крику на Толкучем, земляка в трактир не сводить, с Карасьевым в праздничек пивком не побаловаться. Еще новый дом в Ворах в голубой оттенок красить сбирался...

И тут же в память идет: и их, Егорку, да покойного Алешу Босоногова, да Андрюшу Подпрятова, да Митю Барыкова, в детстве влекло на Глебовскую пойму, где высокого веха полые палки ненасытно сосут черный жир из заболоченной земли. Из веха цыкалки делали и дудки. Под вечер шли домой и трубили все четверо дружным хором и наперебой, распугивая куликов и кур, брюхатых баб и молодых телят. Егорке и прозванье было дадено: Егорка Тарары.

Небо стало глубже и темнее, увеличиваются в нем стайки звезд. Придвигался последний перелесок, за ним — Воры, Егорова родина. Лихо козырек пооткинув, носовым платочком обмахивает Егор Иваныч пыль с сапог.
— Да уж и то сказать! — рассудительно внушает Брыкин. — Уж больно народ у нас дик. Били нас, надо сказать, мало. Ноне, к примеру, жалобитесь да слезой текете, а завтра как хлобыснете по священному-то месту... Серость в вас...
— Да сам-то, аль в графья пошел, как в городе пожил? — в первый раз оборачивается ямщик. Из его деревянной рожи, распустившейся в острую насмешку, узятся презрительные старичьи глаза.
— Ну-ну, уж не щерься... правь, правь! — рычит на него Брыкин, скаля зубы и кося глаз на близкое село. — Ты знай свое дело, чеши бороду!..

Ямщик злобно и тупо смотрит на Брыкина и вдруг рывком поворачивается к лошадям.
— Ээк, вы... собачки зеленые! — с надрывом и дико кричит он, и кнут его свистит на всех трех разом.

Тарантас, хрипя рессорами, вспрыгивает и ныряет в последнем ухабе, на взъезде в село. Охватило знакомым духом жилых изб. Полаяла на троечное колесо собака. Лихие, безудержные, из последних сил раззвенелись по селу бубенцы.

Ночь.