Рассказ

Возвращение Копылева

Д.Н.Кардовскому

В сумерки Мишка снова вышел на опушку и, забравшись на дерево, озирал родимые места. Веяло осенью с заката, острые туманцы покачивались в низинках. Мишку знобило; был он бос, а одет в лохмотья, которыми надеялся вымолить пощаду у мужиков. Деревня казалась неживой, но блеял за стогами заблудший баран и повизгивали в дальней тишине качели, а Мишке слышался вдобавок и веселый девичий смех. Даже изнеможенного бездомными ночами, одолевали его любовные соблазны. Все мнилось ему, будто на весенней луговине сходятся и расходятся девичьи кадрили, а посреди красуется он сам, первый кавалер в округе. Сидя на дереве с поджатыми ногами, Мишка густо покраснел от стыда за хламной свой вид, в котором судьбы и зима пригоняли его на родину. Шла ночь, из лесу наползали тоска и страхи. Мир предавался дремоте, великодушно предоставляя и Мишке на ночлег его осклизлый сук.

Здесь вырос Мишка, отсюда вскинуло его великим ветром на житейские вершины, и когда забунтовали здешние мужики, сюда послан был Мишка на их усмирение как мужик по рожденью и знаток окрестных мест. Румяный и статный, облеченный властью эпохи, подступил Мишка с войском к родной деревне. Мужики нагромоздили бороны на взъездах зубьями вверх, но Мишка подпалил деревню и, взяв на приступ, усмирил ее своим мужицким способом. Согнав на сход покоренное племя, сподручный Мишкина завоеванья разъяснял мужикам суть наступающей нови, а Мишка, в розовой рубахе и увешанный оружием, важно сидел тут же, в кресле, реквизированном у попа. Еще тлели головешки вчерашнего пожарища, и мужики покорно преклоняли головы перед идеей, которую приносил им Мишка Копылев.

Неделю прогостил Мишка в родной деревне, куря сытные папиросы и страдая прыщом; войско следовало примеру военачальника. Иногда Мишка выходил гулять и шел вниз, к пруду, таща за собой на веревочке пулемет: чутьем угадывал Мишка затаенную немирность мужиков. «К водопою собачку повел...» — украдкой шутили мужики, но ни одна живая собака не смела облаять железную собаку Мишки Копылева. Порой нападала на Мишку тревога перед великим безмолвием округи, и тогда, застигнув земляка на дороге, мытарил его тягучими разговорами.

Так попался ему раз бондарь Ермил Полушкин, мужик татарской видимости и сокрытного ума; как ни старался бондарь, не отвертелся от беседы с могучим завоевателем.
— Должон ты понимать, гражданин, кто я есть. Я нонче в зенитах, все могу. Могу заветную рощу сжечь, могу коней пострелять... все в моей власти, Полушкин. Я вас бью блага ради мужиковского, потому — сам я мужик. Человека не бить, так он забыть может, что он человек. Понимаешь, отчего я говорю тебе все это?
— Убедительно вынуждают понимать,— тряхнул плечами Полушкин.
— Что же ты понимаешь, ответь мне своими словами! — важно приказал Мишка, удерживая собеседника за плечо.
— Боязно, Миша. Слово не стрела, а хуже стрелы,— вилял Ермил, косясь на бряцающую оружием грудь Копылева.— Кричишь, пытаешь, Миша, а на себя кричишь... и получается в тебе оттого сосание сердца. И невдоумок мне: начальник ты, все можешь, а боишься, боишься меня, Миша!
— Уйди, отчадие ада! — гневно затопал Копылев, всклубляя сапогами пыль дороги.

Не из дурачества лютовал в те сроки Мишка, а от ленивой прямолинейности ума и еще по крохотной причинке, неведомой миру. Еще в прогеройскую пору, когда был только бабником и озорником, возникла в его могучем теле беспамятная любовь к Аринке Гусевой. Девочка возрастом, она приманила грубую его силу нежной грустью, которую таила в глазах. Студеные озерки, весенние чащи и прочие волнительные чудеса отыскал в них Мишка, но она отвергла его ухаживанья и посмеялась над угрозой. В поисках другого счастья покинул Мишка деревню, но удачи завлекли его в глубь жизни, откуда он вернулся уже опаленным пожарищами эпохи. Мечта об Аринке толкала его на бурные самодурства, за которые впоследствии и выгнали его отовсюду,— в мире не пригодилась глупая его сила...

Лишь теперь до него, посинелого от стужи, доползла удушливая гарь давнишнего пожарища. Новые избы белели в сумраке, призывно светились окна, но мнилось ему все это ловушкой, где, прикинувшись Аринкой, караулит его мужиковская месть. Ища пути к бегству, он воровски оглянулся назад... Лес усмешливо молчал, замахивался руками, пугал, дразнил... Тогда, мыча и пыхтя от звериного одиночества, Мишка спустился с дерева; ноги его обожгла ледяная роса предзимья. Неохотно подняв с земли суму и палку, суковатую палку странника, он бесчувственной стопой шагнул вперед, на деревню.

Он шел быстро, просырелые лохмотья задымились паром; все еще стоял в неизвестности надоедный баранин плач. Перепрыгивая ледяные грязи и длинные световые лучи от окон, Мишка бежал вдоль главного порядка домов, когда женский голос из тьмы опросил его о пропащем баране. С бесовской уверткой Мишка вильнул за случившуюся тут часовню, но наткнулся на женщину и замер, вцепившись в ее рукав и сердцем учуяв в ней Аринку.
— Мишка? — тихо сказала она без испуга или удивления. — Ступай, ступай, откуда пришел. Тут из тебя жмурика сделают...
— Аринушка,— бесстыдно и с непонятной надеждой шепнул Мишка, переступая босыми ногами,— замужем ты аль еще в девках бегаешь? — Но она оттолкнула его и растаяла во тьме, такой плотной, что было бы ее хоть рубанком строгать.

Встреча внушила Мишке бодрость: Аринка помнила его, не прокляла, не ужаснулась, даже пожалела беспутную его долю. Забыв про опасность, в дом свой он ломился всем телом, просившим тепла и отдохновения. Сооруженье прадеда, дом был мрачен и просторен. Мишке отпор глухонемой его брат и сразу замычал, выражая бурное свое удовольствие.
— Ну-ну, развалишься от радости. Корми старшака-то! — неестественно захохотал Мишка и вбежал в избу.

Нежилым запахом дерева и сухой малины встретил его дом отцов, но лежал на всем отпечаток как бы бабьей руки. Вымытый пол простелен был половиком, печь выбелена, горшки в солдатском порядке и опрятности стояли на полках, а на стене торчал в трех гвоздях осколок облезшего зеркала. «Сидит один, как редька, делать ему нечего, вот и старается»,— подумал Мишка про глухонемого, который суетился, готовя брату еду и сухую одежду, и даже в порыве усердия вытер место на лавке картузом. Нешумный и покорный своему бесцветному жребию, он не обижался на молчание вернувшегося хозяина, который торопливо примерял на себя его простиранные рубахи. Мишка был крупнее телом, и рубахи глухонемого лопались на нем, как бумажные.

Сидя спиной к окну, Мишка жадно пожирал печеную картошку, и повеселевшее его сердце почти примирилось с предстоящею участью. Мирская кара нагрянет не прежде утра, а пока впереди ждали теплые нары и крепчайший сон. Раз попав в западню, Мишка вдосталь лакомился чудесною ее приманкою. Валенки согрели ноги, и кровь пламенно вливалась в опухшие щеки. Вытянув ноги, он домовитым оком озирал внутренность избы и не особенно огорчался ни разлохмаченной паклей в стенах, ни провисшим полом. Окрепшее от еды и тепла тело уже теперь требовало труда, но он справился с собой и усидел на месте, поборов кстати и сладкую дремоту. Предчувствие сна было ему слаще самого сна.

Вместо того, подняв сумку с пола, он стал разбирать вещи — трофеи своих завоеваний: кусок сахару, пару ветхого белья, неизвестного происхождения царскую копейку и бритву, утонувшую в размякшей краюхе хлеба. Бритва была вполовину сточена, но острая и без недостатков; бритва была драгоценностью в деревне,— бритву Мишка вытер о штаны и положил на стол. Вдруг необоримое желание побриться возникло в нем. Натерев мылом щеки и пальцем разведя на них серую пену, Мишка приступил к делу перед зеркалом, снятым со стены. Глухонемой с восхищением дикаря наблюдал за братом и тянулся потрогать невиданную вещь.
— Это бритва, понимаешь?.. Во, были щеки в волосах, а теперь, эвось, ровно коленка у девки. Это еще что! Вот в городе у меня бритва была,— востра, конца даже и не видать... еще и в руки не брал, а уж порезался! — Он покосился на глухонемого, который восхищенно чмокал губами, уставясь в Мишкин рот. — Потерял я, брат, ту бритву... все потерял. Но ты не гляди, что я в нищем образе вернулся: это я нарочно пугало огородное ограбил! Смекай мою хитрость, дурачина, уважай за столичность, я все могу!

Однако, предупрежденный мычанием глухонемого, Мишка обернулся к окну и тотчас в испарине отпрянул в угол: в окне, деловитое и с приплюснутым носом, мерцало лицо Ермила Полушкина. Так прошла минута, потом глухонемой задернул занавеску и побежал посмотреть на крыльцо. Тревога была напрасна: деревенский мрак плотен, а сон нерушим. Завернув бритву в тряпочку и положив под образа, Мишка привернул лампу и стал укладываться на ночь. Он долго лежал без сна, слушая вздохи глухонемого и пугаясь потрескиваний в подполье: больше всего он боялся, что его застанут во сне. Потом стало представляться: на обугленном пепелище сидит кошка и глядит в Мишку щурким глазком. Мишка перевернулся на живот и уснул сразу, как дитя...

На рассвете состоялся деревенский сход, и утром мужики пришли за Мишкой. Глухонемой топил печь, густой огонь ли зал котелок в печи, когда вошли мужики. Они принесли с собой уличный холод и заследили вымытый пол, ночью выпал первый непрочный снежок. Мишка лежал на лавке, головой под образа, накрытый простынею и со сложенными на груди руками; в головах у него горела страстная свеча. Мужики переглянулись и подошли ближе. Двое, друзья, Анфим Фионин да Левак Петров, выдвинулись вперед из толпы.
— Никак, помер? — сказал Фионин.
— Дышит,— усмехнулся Левак.
— Ишь ты, яко бы мертв лежит! — продолжал Фионин.
— В покойника прячется,— презрительно откликнулся Левак. Тогда Полушкин раздвинул сборище, беря власть на себя.
— Погодите, гражданы,— сказал он важно. —- Мертвый не живой, мертвый простых слов не слышит... и наперво надо свечу задуть, еще пожара наделает! — Он значительно снял шапку. — Миша, успеешь помереть! Отмолви хоть словечко землякам, эку рань для тебя поднялись. Молчит... Слушай, злобы в нас нет, а порешил тебя мир убить за твои грехи. Помолись, дружок! —прокричал он в самое ухо Копылева, но тот не отзывался. — Дай сюда иголку,— сухо приказал он глухонемому и тут же, приподняв безжизненную Мишкину руку, медленно погрузил иглу в мякоть ладони. — Видали вы, гражданы, чтоб из покойника кровь текла? — вопросил он, беря каплю на палец и показывая молчащему миру.

Мужики зашумели и заволновались: румянец явно выдавал страшное Мишкино притворство, но он был мертв и не откликался ни на боль, ни на бранное слово, а убивать мертвого ни у кого не подымалась рука. Мишку толкали, щекотали, прижигали огнем, и уже смрадная гарь распространялась от обожженного пальца,— Мишка лежал торжественно и недвижно, лишь беззащитностью своею сопротивляясь темному гневу мстителей. В углу тихонько выл глухонемой, а из котелка выкипала еда.
— Чего ж пария портить зря! Рука ему нужна, рукой ему работать надо,— сказал тут Матвей Гусев, отец Аринки, отстраняя смущенного Полушкина. — Нам его убить запрету не положено. — Он был прав: никто в мире не ведал, что Мишка возвратился из дальних странствий на родину. — А мертвого убивать не след, мертвый — прощеный. Мертвому неколи в нашу игру играть! А зовите сюда, мужички, Зотей-Васильича.

Мир зашумел опять, но уже развеселясь затеей Матвея Гусева. Кроме славы великого знахаря, слыл Зотей Васильевич замечательным рассказчиком в округе, и когда на сходах доходило слово до Зотея, хохотал до упаду мир. Седенькому и в оловянных очках смехотвору этому ведомо было высокое таинство смеха не хуже, чем заговорное его могущество. Распутицы на полмесяца останавливали мужиковское бытье, и оттого вдоволь было времени потешиться над отступником.

Зотей Васильевич вошел мельконьким шажком и, покрестившись на образа, сел у Мишкина изголовья. Наскоро ему объяснили надобность, и он лукаво улыбнулся на мертвенное Мишкино спокойствие.
— Зря тебе ноне, Мишка, псалтыря читать, а лучше послушай, Миша, сказочку... мрак свой могильный повесели! — ласково зачал Зотей, и хотя ничего покуда не было сказано смешного, разразились мужики хохотом на Зотеево вступленье. — Жил на скушном, несподрушном этом свете единый дурак и пошел со скуки к попу на исповедь. Поп и спрашивает: «Сладким не грешил ли?» — «На твоей,— отвечает,— батюшка, на пасеке!» —«Та-ак, а бабой,— дескать,— не сквернился ли?» — «На твоей,— отвечает,— батюшка, на матушке...»

Дальше ничего стало не разобрать. Кто где, а иные, просто присев на пол, предавались полномерному веселию. Лай, писк, треск и грохот наполнили избу: тяжко мужиковское веселие, как тяжек мужиковский труд. Даже сам Матвей Гусев, староверского корени старик, держался за живот, мелко взрыдывая от смешливого удушья, а другие и того хуже. Лишь один глухонемой пугливо взирал с полатей на пытку смехом, самую опасную для смешливого Мишки. Но тот лежал в прежнем гробовом уединении, молчанием посрамляя Зотеево мастерство.

Вдруг Зотей обиженно смолк, разом прекращая бешенство смеха, вселившееся в мужиков.
-— Пощекотить бы его,— молвил он, озабоченно качая головой.
— Щекотали уж, дядя Зотей! — хором пожаловались мужики. — Хочь голову отверни, не прочкнется. На тебя всю надежду возлагаем.
— Дайте конский волосок тогда,— сумрачно повелел Зотей и, когда повеление его исполнили, засунул гибкий волов в Мишкин нос, деловито присматриваясь к лицу испытуемого.

Он вертел орудием своим всяко, волосок свирепо танцевал внутри; лицо Мишкино побагровело, и судорога воли сузила набухшие губы, но сам он не шевельнулся, отдаваясь полностью на горькую милость мира.
— Оборотень! — сознаваясь в своем бессилье, определил Зотей и поднялся уходить. Хватало ему дел и без Мишки: заговаривал Зотей порезы, заколы и запаленных лошадей.

Мужики ушли, потеряв на этот раз надежду пробудить Мишку от смерти ложной к смерти истинной. Но на другие сутки, в полдень, они пришли опять, хотя и в меньшем количестве, пришли негаданно. Мишка снова лежал под образами и в головах у него зловеще пылала свеча. Кто-то заметил, что на мертвеце новая была рубаха, и это разъярило мужиков. Мишку за волосы потащили к колодцу и, бросив под колоду, поливали осеннею, с ледяным хрящиком водою. Ничем, однако, было не вызвать Мишку из могильного его оцепенения; плюнув на злодея, мстители разбрелись по домам. Под колодцем пролежал Мишка до сумерек, а в сумерки пропал, и когда зашел проведать мертвеца Ермил Полушкин сотоварищи, нашел его уже сухого, на лавке, с тою же свечою в головах. Присев рядком, Полушкин долго и горестно выговаривал Мишке его нечестность в игре, но уже не посмел отнять у мертвеца обрядную его свечу.
— Не ждали мы от тебя подобного злодейства, Миша! Полдеревни по ветру пустил, старшине два пальца отрубил в допросе, а ныне дитем прикидываешься, бессовестный. Эка серость твоя, Миша!.. Утешь сердце, хошь побить себя дайся.

Так целую неделю, но все в меньшем числе, приходили мужики удостовериться в Мишкиной кончине, а тот все лежал, непетый, безладанный. Примечали мужики, что в промежутках между посещениями все новее выглядит внутренность избы, а однажды, придя невзначай, застали в избе плотницкий верстак и свежие стружки, по сам-то плотник лежал покойником. Мужики качали головой и уходили, вконец обиженные Мишкиным небрежением к мирскому гневу. Глухонемой надрывно скулил в уголку, плохо поддаваясь на расспросы: мертвого бить совестно, а дурака и грешно! Наконец, наскучив злодеевой судьбой, целую неделю никто не нарушал Мишкиных трудов по дому. Только ввалился как-то в одиночку пьяный Полушкин и в последний раз увещевал предлежащего однодеревенца.
— Неправильно играешь, плутуешь, Миша. Запил я из-за тебя во. Лежишь? Ну, лежи, злодей, до второго пришествия! — плакался бондарь, мелко постукивая кулаком по Мишкиной груди, как по кадке.

Мишку забывали, но еще не разрешали от греха; показаться ему на улицу значило пойти на безвременную гибель, да и дома приходилось быть настороже. Как бы то ни было, Мишка новил дом, перестелил пол и вообще существовал полным мужицким бытом; даже прошел слух, что он видается с Аринкой Гусевой в окончательное посмеяние мирского гнева. И правда: еще через неделю почуял себя Мишка вправе и в баню сходить. Баня стояла на задворках, густо заросшая вишенником.

Тонкий снежок пропорошил в этот день округу, и пар в бане, стараниями глухонемого, вышел на славу. Уж полчаса хлестался Мишка веником и уже выпарился, как морковка, а все не мог отстать; слезала с него слоями многолетняя кожура. Как бы молодая березка распускалась над головой, а душистые ее корни сидели глубоко в легких, щекоча кровь и дыхание. Тут пожелал Мишка окатиться ледяной водой для здоровья, но вода нагрелась в ушате, да и не хватило бы ее на полное Мишкино удовольствие. Как был, голышом, Мишка выскочил с ведром на огород, к колодцу, но вдруг тишина кругом зашевелилась мужиками. Отовсюду протянулись к нему черные, корявые руки, и Мишка покорно откинул в сторону ведро. Десятки рук жадно держали его за локти, плечи и даже за голову. Тут же накинули на него тулуп и повели в избу к Фионину, где заранее собран был сход для решения его участи.
— Как же ты следов-то наших на снегу не приметил? Ишь утоптали,— воодушевленно шутил Полушкин, ведя добычу свою под руку.
— Да уж больно жар-то хорош. Эко прямо сад райский, а не баня! — отвечал Мишка, бесстрашно шагая к казни.
— Баня первый сорт,— охотно соглашались из толпы, следовавшей сзади.

...Невиданное оживление охватило деревню; бабы галдели под окнами, малые ребята рвались вовнутрь. Злодея провели в избу и двери замкнули на засов. Воздух был спертый, а запах густой, чернохлебный. Впереди сели старики, но как-то вышло, что еще ближе оказались молодые. Мишку поместили у печки; он дрожал от холода и все натаскивал на распаренное плечо сползающий тулуп, на котором еще висел замерзший бабий плевок.
— Трясется Миша от предчувствия, — сказал, между прочим, один мужик, вертя цигарку и кивая на обреченного.
— Ежели кто когда вздрогнет невзначай, это значит — по могиле его прошли! — отозвались от двери.
Тут Мишка приподнялся, прикрывая конфузно срам от стариков.
— Убивайте, коли насолил... а то дайте хоть одеться, дьяволы: всяка жилочка во мне продрогла! - крикнул он, но Анфим Фионин да Левак Петров молчаливо усадили его на отведенное место, и тогда выдвинулся вперед Матвей Гусев, единодушно выбранный за почетность в обвинители.
— Не тормошись, а сиди, славь бога в дудочку! Дело к вечеру, а с утра иные дела ждут. Нонче и решим твою судьбу,— кинул ему Матвей и огляделся на мир, который с одобрением внимал ему. — Сам мужик, мужикорожденный, можно сказать, на мужика пошел: изменщика порешил тогда покончить мир. Нагрешил и сбежал, а земля-то и притянула злодея... крепчай магнита действует земля-то! А только и смертью, полагаю, неразумно злодея учить. Парень крепкий, устойчивый, наш... Чего ж его губить за ребячий разум: муравей и тот своей кучи не рушит... А следует нам, мужички, поучить его телесно!
— Меня нельзя... я «Георгия» имею,— с дрожью в голосе возразил Мишка, но мужики только рассмеялись.
— Эк ты, человечинка с ветерком! Мы «Георгия»-то с тебя сымем, и станешь ты обнакнавенный мужик. Ну-ка, крестись да раскладывайся.
Полушкин сдернул на пол тулуп с Мишки и легонько толкнул на скамью, а бабы и ребята подавали в окна старую крапиву, седую от инея, мелколистую, самую злую. Ломалась промороженная трава, и тогда сбегал Полушкин за вожжами. Однако, прежде чем дать знак к началу порки, он суетливо потрепал рукой пышное Мишкино мясо, оставляя на нем ржавый след бондарской руки.
— Крой, Ванька, бога нет! — отрывно крикнул он потом, отступая в сторону и хмуро стискивая зубы к предстоящей забаве.

Те же самые Анфим Фионин и Левак Петров, друзья, со рвением выполняли мирскую волю. Хитрый Фионин действовал всласть и на оттяжку, а простодушный Левак рубил своей вожжой, как дурак цепом. Без стона и брани, а вначале даже посмеиваясь, принимал Мишка присужденное наказание; потом он замолчал, лишь пристальнее упершись взглядом в одну точку. Только в одном месте, когда начинала синеть спина, стал он было покряхтывать, но закусил губу, и тотчас же черная обнаружилась на подбородке кровь: остатком сознания помнил он, что в толпе баб за окном могла находиться и Аринка.

Веселые вначале восклицания мужиков теперь прекратились совсем, уступив место мерному визгу вожжей: молча, насупив лица и блестя зубами, следили мужики за происходящим действом.
— Эко молодецкое тело, что переживает! — похвалил наконец один и нагнулся досмотреть в упавшее Мишкино лицо.
Подернутые пленкой бесчувствия, медленно закрывались злодеевы глаза, точно клонило их в непробудный сон, но на раскусанных губах мертвенная лежала усмешка. Тогда Гусев остановил наказание, а палачи вытерли рукавами пот с лица. Разжав ножом оскаленные Мишкины зубы, Полушкин бережно вылил туда полчашки самогона. Затем Мишку осторожно переложили на тулуп, и четверо понесли его домой. Одновременно вызван был из своей закутки Зотей Васильевич лечить исполосованное тело Мишки Копылева.

Как неделю назад, но уже на животе и глухо вздрагивая от предсмертной икоты, Мишка лежал у себя на лавке, и чадная свеча над ним имела теперь свой истинный, ужасный смысл. На столе возле Мишки стояли травные Зотеевы снадобья и щедрые дары деревни: сметана в крынках, пироги с грибами, холст и темный самогон в бутыли. К ночи прибежала Аринка и, невзирая на присутствие знахаря, плакала и гладила Мишкины волосы, слипшиеся в смертном поту. Поверженный и усмиренный, он стал ей ближе теперь, чем в пору лютого своего владычества над округой; теперь она его любила и почти недевической лаской призывала из грозного его оцепенения. Потом она замолкла, незамужняя вдова Аринка, и так, дикая и растрепанная, сидела до самого прихода отца.

Гусев пришел с мужиками; они вошли тихо, шикая друг на друга и снимая шапки еще до порога. На широкоскулой харе Полушкина отпечатлен был давешний испуг. Виновато топчась у порога, они спросили Зотея о Мишкином здоровье.
— Отлежится! — ответствовал знахарь, привыкший и не к такому. — Главное, жилы в целости...
Подойдя ближе, Гусев приподнял со спины Копылева мокрую простыню и тотчас же опустил, почти выронил ее на прежнее место.
— Обняла бы женишка-то своего,— смущенно сказал он дочери, косясь на Зотея, мешавшего в плошках цветные снадобья.
— Нешто не обнимала! — сурово сказала та, кладя руку на Мишку и как бы берясь защищать его теперь против всего мира.

Мужики поспешили уйти, струсив Аринкина взгляда.

Трудно борясь со смертью, две недели пролежал Копылев пластом, а по миновании срока встал и, на глазах у всей деревни, с вилами и топором полез на дом перекрывать крышу. Проходя мимо, мужики снимали шапки и торопились уйти. Остановиться перед Мишкиной избой посмел один только Ермил Полушкин.
— Как попрыгиваешь, дружок? — закричал он вверх, виновато усмехаясь.
— Да эвось... песьяк на глазу скочил! — отвечал Мишка, наколачивая топором новую тесину на конек и не прерывая работы.
— Песьяк-то хорошо навозцем смазать аль-бо на узелок!
— Пройдет и так,— отмахнулся Мишка, показывая, что после пережитого песьячный чирий ему только в удовольствие.

Все не уходил Полушкин, все мялся внизу да теребил рваную шапку в руках.
— Ожениться надумал, Миша? Дело правильное, мужицкое дело. Что ж, Гусев — род значительный. Да и девочка налимиста, статна тоись. Надо теперь хозяйством тебе обзаводиться... У нас пудов за десять неплохую телочку укупишь. Сиротой ты к нам вернулся, а, вишь, как бы и усыновили злодея. Дороже сына ты нам теперь, пра...
— Ладно, заходи сутемень, угощу! — посмеялся Мишка, отмахиваясь от удовлетворенного бондаря

Приклепав боковую тесину, Мишка уселся верхом на высокий конек кровли и озирал окрестные места. Денек выпал знойкий, пасмурный, редкие снежинки опять летели на зыбучую, распутную грязь, но Мишке сладостно было сидеть тут, на юру, возиться с непослушной духовитой соломой, уставать, дышать, жить. Впереди, ждала его свадьба, труды и простецкое мужицкое счастье. Все вглядывался он в дальнюю опушку, ища дозорной своей березы, но даже и дороги не различал затуманенный его взгляд; сумерки быстро струились из просыревших полей.

Внизу говорливой стайкой пробежали к качелям девки, и одна чаще остальных взглядывала на приправленную Мишкину кровлю, под которой предстояло ей жить.
— Эй, куклы! — заорал вдруг Мишка, наливаясь кровью, и сам вздрогнул от неожиданного своего крика; даже зачесались в спине незажившие царапины. — Погодите, я вас сам покачаю. Вот он я, Мишка Копылев... все могу! — И, не договорив до конца о своих возможностях, стал поспешно спускаться на землю, к глухонемому, который грустно и одиноко смотрел снизу на его непонятное веселье.

1927