Рассказ

Месть

Высокий, надежный забор окружал огород, па котором трудились ребята. Их труд был напрасен,— прелые клубни лопались на руке, испуская сок, грязный, как ветреное небо того дня. Утром опять шел дождь, и проникнутая осенними запахами земля грузными ломтями ложилась на лопату.

Весь в грязи и в поту, Никитка со злым усердием выбирал с грядок уцелевшую картошку, когда Корявый, ткнув в плечо, приказал чесать спину. Он ждал с сердитым достоинством, ему уже надоело ждать. Никитка не двигался, и Корявый внушительно оглянулся на него через плечо.
— Чеши же, муха... свербит очень! — тоскливо прибавил он.

Закусив губу, Никитка продолжал упорствовать, и вся колония исподлобно взирала на это неравное единоборство. Никитка безмолвствовал, но за все одиннадцать лет скандального своего существования на земле так не волновался Никитка — даже в тот раз, когда вернулся отец из проруби, в которую нырял за упущенным ломом. Войдя, он бросил обмерзший лом на пол и опустошенно молчал,— но его смятенно раскинутых рук и грохота падающего лома никогда не смел забыть Никитка. Он оставался спокоен, когда впоследствии беспризорная шпана вбивала в него свою поганую мудрость; он лишь усмехался, обучаясь презрению. Минуя сладостные дни детства, он так и вступил в жизнь молчаливым старичком, бесчувственным к своим лишениям. Он улыбался на людей и великодушно прощал им их нищенскую ласку, под которой они прятали какой-то сокровенный страх перед ним.

Примирить его с людьми могла только катастрофа, способная исторгнуть жалость на Никитку, — сожжение мира или потоп, и он ждал этого момента с холодком созерцания. Теперь же волнение внушал ему сам этот кислый осенний денек, пропитанный странной предпостной напряженностью.

Корявый зловеще усмехнулся, готовый совершить лютое правосудие сильнейшего. Примирясь с мыслью быть когда-нибудь расстрелянным, он уже не ждал пощады от людей и не страшился ничего. Он имел длинные неспокойные руки и лицо, рыхлое, как ляжка, с нарисованными на нем глазами. И потому, что непослушанием своим Никитка поднимал явный бунт против него, повелителя и коновода, Корявый лениво ударил его в грудь, заряжая себя злостью. Никитка шатнулся и, подставив спину Корявому, стеклянными глазами уставился в угол забора, где, прикрытая репьем и щебнем, зияла дыра в мир. Никогда прежде он не примечал ее, и теперь рассеянно ждал удара, второго и самого сокрушительного, за которым сразу наступит бессилие Корявого: тот имел больное сердце, и оттого драчливый задор его никогда не бывал длителен. Корявый медлил, и Никитка досадливо обернулся; тут лишь понял он причину промедленья.

В колонии появился новый гость. Это был серый котенок, смешное и тощее существо, забредшее сюда во утоление ребячьей любознательности. Больше того: это был тропкипский котенок, а Тропкин был сторож при колонии. Тропкин выловил его из пруда и пригласил разделить нелюдимое свое одиночество.
— Он и есть жисть моя,— значительно сказал он учителю Шарадаму, наблюдавшему внедрение мокрого сего зверя в тропкипский обиход. — Покеда живет, и я поживу. А то древен я. Нет у меня старушки, негде руки погреть...

Тропкина не любили в колонии. Тропкин был законник и даже бога своего подчинял закону, писаному и земному; иметь бога строжайше воспрещалось в колонии, и потому Тропкин содержал своего бога за занавеской, которую отдергивал по надобности. Бог его был угрюмый бог,— по должности своей он правил миром, состоявшим из одних нарушителей закона. И бог и раб его были одинаково скоры на руку и скупы на язык, а котенок не знал, по-видимому, что он - тропкинский. Видный отовсюду, он открыто переходил двор, бережно ставя лапки и блюдя чистоту. Ему очень хотелось казаться страшным, почему и было в его щуплом тельце нечто, позывавшее на улыбку.

— Путешествует по водам... — воодушевленно сказал Харламчик, и тотчас все дружно посмеялись его мелкой глупости. — Тропкин подсматривать за нами подпустил! — уже со злым умыслом открыл он, но смех его заглох в одиночестве. Точно учуяв недобрый смысл всеобщего внимания, котенок перебежал к ногам Корявого и там обреченно урчал, ласкаясь и льстя сапогу человека. Десятки рук тянулись к нему отовсюду погладить и подбодрить к дальнейшим прогулкам в мир, а котенок пугливо озирался на обступившие его ноги.
— Ликвидировать... — важно сказал Корявый, и это слово прозвучало как заклинание в его землистых устах. Он щурким взором окинул ребят, приводя всех к повиновению, и сразу двор стал велик, как мир, и ни ямки на нем, чтоб спрятаться.
- Расступись! — сипло крикнул он и, отведя ногу, с величием первенства ударил котенка.

Вряд ли кто думал о мести Тропкину, но, обезумевшие от жажды угодить Корявому, ребята усердно играли котенком в футбол. И хотя ни один не испытывал удовлетворения от этой забавы, всякий щеголял безрассудной жестокостью. Игра велась в полном молчании, и каждый раз, свершив смертный полет, котенок еще находил силы на писк и попытку к побегу. Потом он уже не касался земли, а лишь порхал, мутно и красно, все нескладней и косолапей. Вдруг, точно по сговору, гонимые отвращением к совершенному, ребята разбежались по сторонам. Бушевал ветер, нес брызги и шумные листья, пронизывал насквозь. Тогда в томительном затишье преступленья Никитка сдвинулся с места. Он шел стариковским шагом, храня в лице презрение и холод, а подойдя, склонился к котенку, полный, казалось, жалости и стыда за остальных; потом он изогнулся и со свистом неистовства поддал котенка ногой в сторону Корявого.

— Принимай паса! — вызывающе крикнул он, выставляя острое и злое плечо наперерез всему свету, если бы тот двинулся на него.

В его голосе прозвучал одновременно и упрек и угроза. Он устрашал; губы его сжались и стали жестки, как щель почтового ящика, а Корявый понял, что новым и молодым пора уступать власть и место. Едва ускользнув от жуткого Никиткина послания, он согнулся и заковылял в глубину двора. Руки его гнусно мотались по сторонам, а спина вихлялась, как битая, свидетельствуя об окончательном посрамлении. Никитка пристальными глазами проследил его уход, потом вытер запотевший лоб и усмехнулся низости поверженного. Тотчас трое кинулись тащить его корзину в дом, а остальные нерешительными возгласами приветствовали победителя в том скверном поединке.

Именно с этого часа началось возвышение Никитки. Его молчаливость сочли за несуесловное сознание могущества; его давно осмеянная тихость стала представляться грозовой, готовой изрыгнуть смрад и молнии на голову соперника. В обед он сожрал лучший кусок мяса, в чай он положил шесть кусков сахару и терпеливо пил его, задыхаясь от сладости и власти, а вечером Харламчик притащил ему три папиросы в поисках высокого Никиткина расположения. Никитка не курил, к великому огорчению подхалима и ростовщика.

В эту ночь ему снился отец. Синий и мокрый, он стоял посреди невнятного пространства и пронзительно глядел в сына; ледяные вихры торчали из-под расклокоченной шапки. Никитка заметался и, приподнявшись на локтях, вгляделся в окно. Там стояло дерево, но Никитка увидел только ночь. Она неизъяснимо звенела в Никитиных ушах. Кроме того, бредил сквозь сон Корявый и сопел Харламчик; за стеной дрыхнул на семейной кровати и в объятьях скучной Мыги учитель Шарадам; где-то у ворот спал, наверно, лютый Тропкин, держа в руках палку, которая тоже спала. Погрузясь в сон, колония не ведала про необыкновенность ночи. Дрожа, ступая по ледяному полу, Никитка перебежал к окну.

От окна дуло сыростью. Жидкой плотности туман наполнял двор. Странными призраками населяло его ночное Никиткино воображение. Они двигались и жили, а длинные, как на ходулях, тела их глянцевито поблескивали в измороси. Вдруг они униженно побежали в глубь мрака. Никитка беззвучно засмеялся и еще жадней приник к стеклу. Тут стремительная струя света пересекла небо и, раздвоясь в зените, опрокинулась вновь, ища кого-то в осенней мгле, искала и не находила, и всегда, когда она обессиленно падала на Никитку, обнаруживался зубчатый, как пила, забор, которым мир защищался от беспризорной колонии.

Где-то невдалеке стояла красноармейская часть, и несколько раз в неделю непогодное небо обшаривали световые пятна, направленные из прожектора чьей-то властной рукой. Никитка не помнил, откуда, — дыра в заборе, виденная утром, звала его в мир, обещая чудеса, сокрытые по ту сторону забора. Дрожа, как в ознобе, Никитка торопливо одевался, привлекаемый струйчатым светом в окне. Крадучись по стене, он вышел на крыльцо дома. Листва одинокого дерева звучала дробным соломенным шорохом. Никитка высунул руку из-под навеса: шел мелкий дождь. Над головой все метался, то слабея, то усили ваясь, мутный столб света; облака пожирали всю его световую силу, но не иссякал свет и не утолялась мгла. Ступая осторожно, как зафутболенный утром котенок, Никитка спустился во двор.

Он был без шапки и не замечал; памятуя лишь о неусыпной бдительности Тропкина, он не замечал ни сырости, ни ужасной беззащитности своей. Во мраке он споткнулся о кирпич и с падающим сердцем схватился за водосток; железо хрустнуло, но звук был сухой, сонный. В воздухе прохладно пахло мокрым лесом. Освоясь с обстоятельствами ночи, Никитка прислушался, но Тропкин спал крепко. Тропкин и его глупая палка думали, что все в мире обстоит благополучно. Всегда такое зоркое окно его сторожки сонно вглядывалось во мрак; оно дразнило и приманивало. Тогда, повинуясь необоримому позыву к озорству, мальчик быстро пересек двор и почти с отчаянием геройства заглянул в окно.

На стене, вися наклонно к полу, горела лампа. Тропкин сидел на лавке, спиной к окну, положив голову прямо на стол. Руки его, жилистые, ожесточенные трудом, валялись тут же, вблизи медного чайника. Он спал. Сон застал его врасплох, и вся поза его поражала своей неустойчивостью. На скудной известковой стене висела пила, а в углу, скрытый занавеской, дремал унылый тропкинский бог. И тут же, приставленную к столу, Никитка разглядел знаменитую палку сторожа Тропкина. Она была белая, хитрая, костыль старца и поучение непослушной юности. Точно подтолкнутый, Никитка слабо потянул дверь на себя и вошел в сторожку. Дверь спала, как и все в колонии, если смел уснуть сам Тропкин; спросонья она визгнула в петлях и снова уснула. Закрыв глаза, Никитка протянул руку вперед; Тропкин спал, и сон был ему дороже палки. Всем телом ощущая присутствие спящего чудовища, Никитка взял палку и робко удивился: она не обожгла, не закричала. Она была легка, как из ольхи, смешная, обманная, нестоящая палка. Потом, с плененной палкой в руках, он ошалело носился по ночному двору, страдая от незнания кары, которую она заслуживала. Он яростно сломал ее о колено и олохмаченные концы закинул в обе стороны мрака, по которому еще рыскал тускнеющий прожекторный свет. Колени его подкашивались от сознания могущества и жажды все новых и новых свершений.

Снова через окно удостоверясь в тропкинском бездействии, он уже по-хозяйски вошел в сторожку. Ничто не изменилось в ней, только опустелое место возле стола, где стояла палка, ошеломляюще зияло в его сознании. Все было позволено в ту необычайную ночь, и Никитка беспрепятственно творил свою наивную расправу. Еле справляясь с удушьем хохота, он плюнул в недопитую кружку и размешал лучинкой. Он остановил часы и согнул маятник, утеряв надежду вырвать его бесшумно из колесатого чрева. Уже неробко, грохая казенными сапожищами, он бегал по сторожке, скверня ее всяко, пакостя тропкинское место, сон его и закон его. Тут звук, более страшный, чем при падении отцовского лома, взгремев над головой, обрушился на Никитку. С безумным, сердцем и смертельно сомкнув глаза, он присел к полу и ждал развязки, но все длилась эта нестерпимая тишина. Он уже уверовал в месть тропкинского бога, но, пошарив рукой за спиной,' с облегчением понял, что со стены упала пила. А Тропкин все спал; он спал так крепко, что и разрушение мира не пробудило бы его.

— Тропкин, эй... дяденька! — тоненьким голоском и весь в испарине страха закричал Никитка. — Тропкин, проснись... — по-ребячьи стонал он, топая ногами, но безмолвствовал Тропкин, и руки его остались недвижны, точно устали карать нарушителей закона. Тогда Никитка ветром вырвался из сторожки, оставляя позади себя грохот и вой проснувшихся вещей.

Уже не соблазняла ночь на дерзость, и прожектор не нарушал плесневого ее покоя. Никитка проскочил двор и, ворвавшись в общежитие, плечом припирал дверь, как будто мертвый Тропкин мог настигнуть его и отплатить за поруганье. Во мраке у окна, где стояла Харламчикова койка, скрыто тлел уголек папироски; это успокоило его. Шаря руками мрак, он пробрался туда и сел на край кровати.
- Дай курнуть,— тихо сказал он. Потом, взяв окурок из дрожащей руки Харламчика, долго и неутоленно втягивал в себя непривычный дым. — А я вот на прожектор ходил смотреть. Ишь играет! — Он кивнул на окно, но там было пусто. — Ты чего же не спишь-то?.. Ты спи.
- Мне тут сон снился... ангелы, - смутно начал Харламчик. Он никому не доверял своих мечтаний, скрывая их с той же тщательностью, как и ненавистное людям дворянское имя своего отца, и только это явно ощутимое смятение Никитки принуждало его на откровенность. — И один все на скрипке играл... — прибавил он еле слышно.

Никитка не понял его порыва; ему показалось, что Харламчик нарочно выдает на посмеяние свою убогую тайну, чтоб хоть этим добиться его, Никиткиной, приязни.
- Они не играют на скрипках,— гадливо сказал он и, выплюнув папироску, стал снимать сапоги. — Знаешь... Тропкин умер. — Харламчик оглушенно молчал. — Умер! Я в окно видал... — раздельно проговорил Никитка, и вдруг ему стало холодно и тоскливо с Харламчиком. Он был чужой, и мечтания его были чужды и непонятны. Он поднялся и с силой оттолкнул Харламчика в лицо. Тот покорно откинулся назад, не выказав ни удивления, ни ропота.

Держа сапоги в растопыренных руках, Никитка пошел к своей кровати. Он заснул сразу, и ему не снилось ничего, кроме звука. Будто все заострялось вокруг него, и где-то здесь, на острие, происходило рождение звука. Звук мучил; он был тоненький и очень гибкий. Никитка проснулся с головной болью. За ночь выпал снег; к вечеру его расточило дождем, но Тропкина увезли еще до обеда. Вся колония хмуро наблюдала у окон, как грузили на подводу вчерашнее чудовище, не годное уже ни к какому сопротивлению. Имущество на телегу не клали, потому что, кроме палки и котенка, не было у Тропкина ничего.

Телега уехала, а долговязый Шарадам все еще суетился около сторожки. Никитка строгими глазами созерцал жирный след, продавленный колесом на снегу. Лицо его остарело; оно стало серо, как у матери, когда уже умирала мать. Он с недоумением внимал внутренней своей суматохе, в которой копошился зародыш настоящего человека. Он испытывал пустоту и стыд, и, кроме того, ему просто жалко было Тропкина. Но он поборол в себе ребяческие всхлипы и ничем не выдал себя колонии, которая с трепетом взирала на него как на сообщника непонятной тропкинской тайны.

Дерево у окна казалось на снегу совсем черным. На нем сидела ворона, качаемая ветром.

1928