Роман

Вор

XI

— До, между прочим, знаешь ли, жизнь ее — это настоящая биография! — вдруг загорелся воспоминаньем Митька, самым прямым образом отвечая на вопрос сестры. — Когда ты пропала, Маша мне заместо тебя была... тяжелая у ней жизнь! Мне представляется порой: жизнь человека меж колен держит, дразнит его сладостью и той же сладостью по голове бьет. Вот у иных, Татьянушка, жизнь легкая, как песенка. Спел, и все ему благодарны. А ведь иной запоет — хуже занозы в сердце!..
— Это ты про себя?
— И про себя, и про Машу.

В поисках сверстников обегая сплывшиеся записи детства, он видел там одну лишь Машу, чернокудрую Машу, милую Машу Доломанову!.. Она была дочкой как раз того мастера из депо, куда впоследствии определился на работу Митя. Летом в Рогове становилось все одно что в паровозной топке — от гари, копоти, постоянного грохота из ремонтных мастерских. Потому до начала школьных занятий Доломанов отправлял дочку гостить к одной вдовевшей свояченице, в Демятино. За отрезы ситчику и пособие к праздникам та, по народному присловью, обшивала - обмывала свою юную гостью, заменяя ей покойную мать.

Сам Доломанов слыл нечерствым человеком у всех в Рогове, кроме проживавших при нем — запойного неудачника-братца да престарелой домоправительницы-тети Паши: не было богадельни в Российской империи, куда не попросилась бы она по разу на казенный счет в качестве вдовы городового, злодейски погибшего по пятому году на боевом посту. Подобно многим самостоятельно пробившимся в люди, старик на весь домашний уклад наложил свою властную руку. В доломановской тишине дозволено было шуметь лишь заслуженной, престарелой канарейке да еще с пружинным дребезгом прокашливались стоячие часы; в сумерки они представлялись Маше гробовщиком в длинном и печальном сюртуке. Старик любил после дневной возни с паровозными недугами посидеть за стаканом стынущего чая под ровное бормотанье нахлебника, читавшего вслух газеткуу Братец выбирал заметки исключительно про землетрясенья, выдающиеся пожары, крушения поездов и кончины деятелей всемирного значенья. Рабским чутьем угадывал он, что старику именно то и нравилось, что рушатся горы и каменные здания, угасают факелы мысли, падают наземь знаменитые строения, а также наиболее прочные из врагов, вроде зловредного попа Максима, неумеренно вкусившего блинков на масленой, а он, Федор Доломанов, продолжает стоять, вопреки законам бытия, пережил уйму начальников и сохранил трех жен; Маша была от средней.

Девочка с радостью избавления покидала по веснам полный тайных скрипов и запретов отцовский дом. Там, и деревне, она жила почти без всякого присмотра и в ничем не ограниченном раздолье. Только высокий железнодорожный мост через пенистую Кудему соединял Демятино с векшинской стороной, и Маше принадлежала вся демятинская половина мира. Однолетки, дети неминуемо должны были столкнуться однажды в своих бессознательных поисках друг друга. Они встретились на сквозном кудемском мосту в знобящее, тревогой и надеждой напоенное майское утро. Ворот новой васильковой рубахи слегка давил Мите горло, отчего на душе становилось торжественно и жалостно. Ему исполнилось двенадцать в тот день, мачеха запретила носиться где попало и сломя голову, чтоб не порвал обновки, не потерял костромской, с вытканной молитовкой, поясок. Когда Митя поднялся на мост, Маша уже была там, на щелеватом деревянном настиле, в веночке из ранних полевых цветов. Положив подбородок на перила, она задумчиво глядела, как далеко внизу упругой рябью разбивается ветер о голубую гладь воды. По крестьянскому преданью, от распусканья дуба происходит пронзительная стужа тех дней: она вылущивает птенцов из материнских скорлуп, сушит язвы на деревьях, связывает навечно взаимные сердца. Свистя, проносился ветер в железном крепленье моста, так что дыханье запирало в груди, и натянутые фермы струнно гудели.

Встав рядом, Митя искоса засматривал, как девочка щурится на ту манящую бездну под ногами, поминутно откидывая щекотную кудряшку со щеки. Краснов с лаковым ремешком платьице словно мокрое облепляло ее голые коленки, а городская обувь на ногах у Маши была зачем-то с накладными бантами... Но все Это скрепя сердце еще можно было снести кое-как, хотя некоторое время и мешало Мите заговорить первому.
— Что это у тебя? — спросил он наконец, кивая на серебряное колечко в девочкином ухе.
— А серьги... — надменно покосилась та на босого, но не бежала...
— Зачем?
— Отец велел, чтобы уши привыкали... а тебе что?
— Пробежишь лесом, заденешь за сучок... вот и будет тебе привычка!

Маша не возражала, видя в его утверждении известную долю правоты.
— Видишь, елка старая на бугре стоит... — снова приступил Митя, когда по его расчетам знакомство их несколько поокрепло. — Да не туда смотришь! — И помог девочке повернуть голову в нужном направлении.
— Не верти, я сама, — сказала девочка. — Ну и что?
— Ее Федя Перевозский посадил.
— Почему?
— А для денег. Понимаешь, он там перевоз через реку держал, а деньги складал под елку, а бедные, кому нужно, брали.
— Почему?
— Я же объяснял: он святой был... ну, дурачок, словом: все для других. Вон и монастырь его, видишь?

Из-за леска выглядывал расписной, как райская игрушка, о пяти золоченых луковках монастырский собор.

Так, в болтовне, они забыли про десятичасовой поезд, — когда тот с грохотом вынырнул из-за поворота, стало поздно и некуда бежать. Железо моста загудело в мелкой дрожи: обреченное на неподвижность, оно приветствовало другое железо, жребием которого было движенье без устали и конца. Прижав струсившую девочку к себе, Митя выждал прохода поезда. Случайно их блуждающие взгляды встретились, и эта жуткая, прекрасная минута сблизила их сердца навсегда. И как только опасность миновала, оставляя по себе запах разогретого железа, и головокруженье, разговор возобновился уже на основах безграничного доверия.
— Что, страшно было? — спросил Митя тоном, точно хвастался перед девчонкой отшумевшею бурей. — А то! — с таким же тайным восторгом шепнула Маша.
— Тебе щекотно вниз глядеть?.. мне вот тут щекотно! — и коснулся того места на ее груди, где ему щекотно.
— Вроде замирает немножко... — и слегка отодвинулась от его руки.

Некоторое время оба зачарованно глядели сквозь широкие щели настила, как в пропасти под ними вскипает на камнях злая, белая вода. А ветер гудел в пролетах, зарывался в лесные склоны и, вынырнув, задерживал в полете летящую птицу.
— Меня так и затягивает упасть туда. А тебя?
Она призналась с ужасом:
— И меня! — и лишь теперь в полную меру перевела дыхание.

Видимо, все вокруг: железо, воду и высоту — Митя числил в своем хозяйстве.
— Погоди, я тебе еще и не такое покажу, ночью глаз со страху не сомкнешь! — Ив обмен на свое покровительство попытался прибрать к рукам девчонку. — Только баретки с себя сыми!
— Зачем?
— Чего трепать попусту... да и ловчей босиком-то, дура!
Она обиженно надула губку.
— Мне папаша не велит босиком. Я не дура... Еще не знаю, кто ты, а я дочка мастера Доломанова!

Первая размолвка была недолгая, — едва сошли с моста, она сама потянула Митю за рукав в знак примиренья. Когда при четвертой встрече она скинула ненавистные ему баретки, он в награду, из почти ледяной воды, добыл ей полураспустившуюся кувшинку. В продолжение лета дети встречались всякий ведреный день, объединив свои пустынные владенья по обоим берегам Кудемы; кроме них, только коршун парил там в высоте да иногда стадо, и то — сторонкой, пробиралось на полдневную дойку... В их распоряжении имелись самые непролазные чащи на свете, загадочные недосказанные тропинки, заколдованный луг, где томилось взаперти, хоть и без стен, зеленоглазое чудо-эхо, шалаши — каменные пещеры... половины не перечтешь по миновании стольких лет!.. Гибкая и нечувствительная к царапинам шалостей Маша быстро переняла веселую мальчишескую науку — лазать по деревьям, делать пищалки из лугового веха, свистать по-разбойничьи посредством ореховой скорлупки, добывать раков в затоне, когда те забираются греться на водоросли, ловить кузнечиков и просить у них дегтю. Но самым заветным, кровь цепенящим удовольствием было — незаметно прокрасться по мрачному, ольхой заросшему оврагу к одной полянке с грудами мертвых костей и с криком проскочить ее во весь мах, прежде чем успеет проживавшая там ведьма Козюбра за голые пятки прихватить ребят.

...Осенью Маша покидала Митю в тоске по вешним дням; зиму заполняло ученье... Едва же задувал заветный майский сквозняк, Митя уже подстерегал на мосту свою подругу, и она два лета сряду не обманула его ожиданий. А время мчалось не медленней воды в Кудеме, — выцвела и порвалась в плечах новая васильковая Митина рубаха. Наступал у обоих тот возраст, когда тоскует и мечется душа в поисках подобной себе. Все чаще незнакомое томленье захватывало их врасплох, и вдруг, по извечному закону, им становилось стыдно самих себя. Тогда нестерпимым бременем ощущала она распускающуюся красу, осложнявшую их прежнюю бесхитростную дружбу, а Митю тяготила перешитая из отцовской, хуже всяких лохмотьев, одежда. В обостренной худобе Митина лица, освещаемой короткой вспышкой зрачков, Маша угадывала опасность для себя. Детские игры приобретали новое значение, одновременно манящее и запретное. Уж меньше времени проводили они в беготне, а чаще просто сидели в ельничке, полуприжавшись друг к другу и односложно переговариваясь. Гроза назревала, и набухшая туча жаждала освободиться от своего сокровища...

Тонкий зной лился в тот вечер с неба, ничтожная ромашка одуряла запахом, как свежая копна. Нечаянный Митин поцелуй сперва напугал Машу, а потом рассмешил. Подобные шалости не поощрялись в Рогове, тем более в патриархальной доломановской семье. Разом встали в памяти неустанные наставления теток: легко утратить девичье достоинство, а там — мазанные дегтем ворота, изгнание из отчего дома, склизкая дорожка на дно... Маша медленно поднялась с травы, одетая в ледок высокомерной насмешки.
— Пойдем отсюда, накрапывает... — сказала она сухо, ловя на ладонь мнимые капли дождя, и у Мити не нашлось ни словца удержать, умолить, разуверить ее.

Оттуда ближе всего в Демятино было через страшные ольховые заросли. Подростки спустились во владения Козюбры и молча двинулись в обратный путь. Ничего там не оказалось, одно лишь конское кладбище в конце, уставленное ржавыми метелками конского же щавеля.

Вместо прежнего ребячьего трепета перед тайной в обоих росло незнакомое еще чувство соперничества, что ли, прежде всего — в бесстрашии. Белые смирные черепа проводили их на прощанье пристальными глазницами... и тотчас же невидимая кукушка в затихшей полдневной листве позади принялась отсчитывать остатние деньки их дружбы... Вскоре Машу вызвали телеграммой в Рогово к занемогшему отцу.

В следующем мае Митя снова пришел на мост и напрасно ждал Машу. Проходивший стороною дождик спрыснул его слегка, но Митя выдержал бы и не такое испытанье. А он был в новом картузе и таких же, без износу казалось, яловочных сапогах, почти весь в обновках, кроме штанов, на которые не хватило. Все это, включая главное сокровище в стиснутом кулаке, было куплено на первый заработок в артели, чинившей по осени векшинский участок пути. В душных потемках ладони грустила на серебряной проволочке капля почти настоящей бирюзы: колечко. Подарком своим хотелось ему загладить прошлогоднюю провинность перед Машей, и, кроме того, не покидало томительное, так и не осознанное никогда словами предчувствие, что именно вещица эта сыграет значительную роль в их отношениях... Маша не пришла, это поохладило в нем зародившуюся нежность. Промокший и оголодавший, он вернулся домой и в следующий раз встретился с девушкой года через полтора-два, в Рогове, где ему посчастливилось поступить обтирщиком в депо на пятнадцать целковых в месяц. После рабочего дня, усталый и чумазый, он возвращался домой из мастерских, когда неузнаваемо расцветшая Маша с непременной книжкой для украшения, под кружевным зонтиком выходила на вечернюю прогулку. Только в глухой провинции случается подобная смелость, - надеть столько шумящих столичных новинок: паровозный мастер Доломанов желал, чтобы все видели, какие деньги тратит он на дочь. Маша поразительно легко, даже царственно, несла на себе этот показной груз достатка, пугая своей тревожною красой. И все, кто глядел ей вслед, невольно задумывались о предстоящей ей судьбе. Сквозь мазут и копоть она узнала Митю, чуть ли не окликнула по имени, даже с ущербом для доломановского достоинства шагнула было к нему, но тот отвернулся в сторону. Видно, самолюбие оказалось сильней привязанности... Кроме того, шедшие сзади товарищи могли бы подумать, что продувная голь, Векшин, наголодавшись на мурцовке, стремится выскочить в доломановские зятья.

Вдобавок открылось накануне, что к Маше сватаются сразу трое, правда, с одинаковым неуспехом - начальник станции Соколовский, табельщик Дужкин и сын демятинского попа, будущий батюшка, вознамерившийся брачными узами завершить династическую распрю. Мите соперничать с ними было непосильно... да он и не задержался в Рогове. После мелкой стычки с Доломановым он перешел в мастерские Муромского узла, но из-за любопытства к жизни и беспокойного нрава не ужился и там, а все подвигался к Уралу. Доходили слухи, будто, проездив на паровозе установленные восемнадцать тысяч верст, он стал помощником машиниста; к этому времени Фирсов приурочивает знакомство своего героя с политическими партиями... И при каждой неминуемой в переездах укладке вещей Мите попадалось на дне сундучка так и не подаренное кольцо со слезинкой бирюзы; какая б ни случалась спешка, он всякий раз подолгу, с посеревшим лицом всматривался в юношеское воспоминанье... да и Маша, злая Маша Доломанова, не забывала Митю никогда.