Роман

Вор

XXVII

Словно в возмещение за Манюкина, уже забытого в холодном чулане у Артемия, завсегдатаи его вертепа стали свидетелями отличного и редкого спектакля, на этот раз вдоволь насмешившего всех. Смирный, с опущенною головой, Агей подошел к отцу и, поцеловав у него руку, указал на него ворам, недоуменно переступавшим с ноги на ногу.
— Окажите почтение, граждане, родитель мой перед вами, Финоген Столяров... только строговат он у меня, берегите ухи! — и, кланяясь враз объединившейся компании, подмигнул, давая тем самым разгадку и сигнал к забаве. — Ну-ка, кто поближе, винца и присесть папаше!..
— Честной компании мир! — со скромным достоинством произнес старый Финоген и коснулся того места на сермяжной поддевке, куда прячут деньги и где бьется сердце. — С чего гульбу-то эку, беспробудну, затеяли?
— Именины празднуем, папаня! — хором прокричали воры, втягиваясь в азарт веселой Агеевой затеи. — Так что Максима-чудотворца празднуем! Ты скидай, папань, сермяжку-то... сохранней будет, да и телу враз полеппе станет!
— Какие ж нонче Максимы? — вслух рассуждал старик, освобождаясь от поддевки, которую Артемий тоже по Агееву так и не законченному плану немедленно унес за порог. — У меня деверь был Максим, так вроде завсегда, бывало, с яблоками...
— Это у вас, отче, на памяти гайка поослабла. А помните народную приметку, — наспех и, видимо, в потеху чуть улыбавшейся Маньке Вьюге изобрел Донька. — Зимний-то Максим из труб гонит дым!

Старик помолчал в доверчивом раздумии.
— Видать, старею, сынки, забыл про зимнего-то, — сокрушенно согласился Финоген, опускаясь на подставленную табуретку. — Правда ваша, годов много. Однако бог милует, зубов хватает, покамест одними кудрями расплачиваюсь...

Тут ему на подносе, по мановенью Агеева пальца, поднесли угощенье с приглашеньем погреться; он покачал головой на размер чарки, однако не стал рушить компанию, а выпил, покрестившись, крякнул и вытер усы. Тотчас все ворье, подобно воробьям, кто на чем, расселось вкруг с невинным видом и в ожидании дальнейшего удовольствия, а кто понахальней — откровенно заглядывая чуть не в самый Финогенов рот. Все та же разгульная в платье ошпаренного цвета хихикнула невзначай, выдавая замысел Агея, но тот ткнул в бок ей железным перстом, и она до самой развязки держала руку на этом месте, храня пугливое молчание.
— Это верно, сынки, дымов много на улице, морозно нонче, — степенно и дружественно заговорил Финоген. — Должно севера-полуношники вдарили. Ничего не скажешь, у Bога все по расписанию... Кто ж из вас Максимом-то зовется?
— А мы все тут, сколько нас есть, Максимы, — с кошачьей лаской в голосе и под одобрительное мурлыканье остальных отвечал Донька. — Такое печальное совпадение, игра природы!

На какую-то долю минуты Финоген усомнился было, поискал глазами сопровождавшую его Вьюгу, но та стояла уже возле Митьки, привлеченная его нездоровым видом, и, хотя по состоянию своему он вовсе не пригоден был для такой беседы, надо думать, за эти три минутки и состоялась передача ей заветного колечка... Тогда старик перевел взгляд на сына, с умильным видом жевавшего корочку, и опять доверился окружавшим его весельчакам.
— Это большая редкость: Максимы горстями не родятся, это на Иванов у нас в Расее бывает повсеместный урожай, — благодушно посмеялся Финоген. — Еще больше диковина, что в согласии живете, чего на свете много — завсегда промеж того взаимное неуважение образуется...
— Не, папочка, у нас наоборот, — с детским жаром подхватил Оська из своего угла. — Мы такие неразливные, что и в церкву ходим гуськом, и спим под общим одеялом...

Прочно настроившись на дружбу, старик все еще не замечал издевки.
— Вот мне и удивительна гульба-то ваша, сынки. Мы уж думали, конец вам приходит, городу, как вы у себя такой кувырлак затеяли. Покойный Павел Макарыч Клопов, задушевный приятель мой, так про это сказывал...

По мере того как разгулявшаяся шпана брала в обклад простодушного Финогена, Агей все больше наливался темнотой. Вдруг он стал покачиваться взад-вперед, одновременно как бы вытирая руки о колени, что служило у него признаком подступающего бешенства. Кольцо вкруг Финогена тотчас пораздалось в стороны, едва была замечена перемена в настроеньях Агея.
— Жив еще Павел-то Макарыч? — еле слышно прервал отца Агей в убийственной тишине.
— Помер о прошлу весну, удачно помер, никому не доставил хлопот, — признательно глядя на сына, отвечал Финоген. — Так вот и предсказал Павел Макарыч еще посередь всемирной войны: «В Москве, сказал, травка да гриб несъедобный станут на улицах рость, а человек человека не мене как за четверть версты обходить...». Ну, значит, на сей раз обошлося, а там посмотрим, что Bог даст!
— Пора выпить нам, папаша, в знак нашего замиреньица, — поднимаясь, сказал сын.
— Выпьем, Агеюшка, как не радоваться сыновнему просветленыо... Ты, что ли, главный-то Максим? — шутливо обратился Финоген к только что воротившемуся Артемию. — Значит, с ангелом тебя... и дай тебе осподь долгие веки, чтоб всем глаза закрыть.
— Мерци-с, родимый... — притворным бабьим голоском неожиданно пропел Артемий, памятуя секретное наставление Агея.

Эта озорная травля длилась бы бесконечно, если бы не вмешательство самого Агея. Как перед грозой, необъяснимая тревога копилась вокруг; сочинителю пришло в голову даже, что если он через минуту... нет, немедленно, сейчас же не покинет Артемьеву трущобу, то никогда, пожалуй, не напишет задуманной повести. Он беспокойно пошевелился, взглянул на часы, ужаснулся чему-то и остался на месте, как пришитый к сиденью.
— Эй, сержант... — крикнул Агей Артемию, собравшемуся каким-то новым вывертом распотешить компанию. — Мурцовку мою мне сюда, пошел!.. как из чего? Заметило, так я проясню... Из колесной мази, балда! — Он прибавил скверное присловье, и странно было видеть, как ветеран сахалинской каторги, сам внушавший ужас другим, опрометью ринулся выполнять приказанье.

Тем временем исчезли Оська со свитой и те счастливцы, кого догадались увести от греха благоразумные подруги. Оставалась самая мелочь, которую нечем было выманить на леденящую лунную ночь. Как привороженные следили они за каждым движением Агея, впервые после долгого перерыва появившегося на людях... В ожидании заказа и того, что напролом мчалось сюда издалека, он взял было грушу, самую спелую, из вазы на столе, и сок ее брызнул ему в лицо сквозь пальцы, но, раздумав, кинул под стол и виновато взглянул на давно умолкшего отца.
— Ишь ведь, и гнилая, а сладкая... — с фальшивым удивлением вымолвил он, облизнув пальцы, и вдруг ощутил под лопаткой у себя... нет, глубже, в самом сердце, недобрый, как бы с отточенным железным язычком, взор Вьюги. — Ты, ты, гадюка... — вскакивая, закричал, — чего задумала, уставилась... рога на мне выросли?
— Не бейся, Агей, не надо, — сказала Вьюга в ответ с какой-то усыпляющей властью, заметно расслабившей Агея, — зачем людям раскрываться? Они тебя не пожалеют. Потерпи, все пройдет, утихнет и рассеется... — И Фирсов ждал, что, как в прошлый раз, Вьюга подойдет, положит руку на темя, чтоб лекарство действовало быстрей, но она не двинулась с места, а только отрывала виноградины покрупней от ветки перед собою и бросала в рот. — Гляди, изучай нас, писатель... и меня, и Митю, и Агея заодно: всех. В жизни-то не один изюм, есть в ней и кисленькое, и горчинка местами попадается... а иначе-то и жрать ее не станешь, сопьешься от сладости!

Тут Артемий внес в деревянной раскрашенной миске заказанную мурцовку и, зная Агеев обычай, несколько деревянных же ложек бросил рядом на столе. «Жри, мусье...» — ругнулся он, отходя. Самая мурцовка, старинная выдумка Агея, на которой он испытывал повиновение сообщников, представляла собой дикую смесь пива с водкой, где вдобавок плавали кружки лимона, мяса и соленого огурца.
— Давай дружиться, Митя, и забудем то самое, о чем мы с тобой молчим... присаживайся! — с вызовом начал Агей, протягивая одну из ложек в Митькину сторону, но тот молчал в своем кресле, вряд ли понимая толком происходящее. — Бери, Митя, полно ломаться-то... вот похлебаем маненько, и заведется промеж нас крепкая любовь. Не желаешь, гордишься? Ну и черт с тобой, я сам со стажем, своими руками архирея задушил... и сломай себе ногу!

Он махнул всей пятерней, точно путы срывал с себя... да тут еще Санька Велосипед имел неосторожность подвернуться ему на глаза, и Агей единым шевеленьем губ, к Санькину же счастью впрочем, вышвырнул его вон из Артемьева шалмана. В следующую минуту Агей буйствовал и бился в каком-то самоубийственном порыве. Звон стекла смешался с женским визгом, кто-то в суматохе опрокинул стол, и где-то наступили на гитару — судя по тому, как жалостно и разнозвучно брызнули порванные струны. Вконец обозленные воры, руководимые хозяином заведенья, с осатаневшим Донькой впереди, наступали на Агея, который стоял на отлете, утративший человеческий облик и готовый защищаться.
— Пойдем-ка отсюда, проводи меня, — сказала Фирсову Выога и, не дожидаясь согласия, подхватила его под руку. — В кровь перебьются теперь. Иди, нечего тебе тут описывать... здесь теперь будет нехорошо.

Никто не заметил их ухода. Последнее, что накрепко отпечатлелось и в памяти фирсовской, и в повести потом, была неукротимая свалка сопящих тел на полу, в которой то и дело мелькали огненно-красные штаны Агея... Да еще старый Финоген Столяров. По-прежнему сидя в сторонке, он все глядел на заключительное бесчинство сына, глядел щурко и холодно, с головою чуть набочок, как смотрят в деревнях на совершившееся злодейство. Одеваясь, Фирсов украдкой выглянул из передней на часы: стрелки неотвратимо подкрадывались к двум.