Роман

Вор

II

— Сергей Аммоныч, да оторвитесь же на минуточку! Завяжите мне галстучек, пожалуйста... бантиком, если сумеете, не выплясывается у меня! — бубнил кто-то над ухом, с интересом заглядывая через плечо в тетрадочку, пока Манюкин, расслышав наконец, не согласился исполнить просьбу Петра Горбидоныча Чикилева. — Потуже, потуже, а то завсегда съезжает у меня эта штука и запонка видна на кадыке. Случай-то в моей биографии уж больно торжественный: решительный бой!.. И о чем это вы все пишете по ночам? Ежели мемуары, так показали бы, я обожаю почитать из чужой жизни и сам мог бы подать насчет слога дельное указание. Иногда лишняя щепотка соли, заметьте, может перевернуть все впечатление! — Он воздушно покрутил пальцами. — Еще потуже, прошу вас, гражданин Манюкин.
— Где это вы такой галстук сумасбродный раздобыли? — уклонился от щекотливой темы Манюкин, воздерживаясь от любопытства и в то же время опасаясь обидеть пренебрежением.

Но тот порхал уже на своей половине, гнулся и вертелся перед тесным зеркальцем, наводил глянец на ботинки, оттирал нашатырным спиртом воротник, выстригал нечто между ухом и носом, прислушивался к часам — идут ли, заглядывал в свою настольную книгу, словарь иностранных слов, стремясь с ее помощью довести свое обаяние до ошеломительного блеска... Отплясав же положенное время, Чикилев снова пересек со стулом заветную черту и оказался под боком у Манюкина; последнему ничего не оставалось, как перевернуть тетрадку верхом вниз и, как бы убавившись в размерах, с тоской обернуться к расфранченному сожителю.
— Дорогой вы мой гражданин Манюкин, — тоном глубокой горечи заговорил Чикилев, — уже целых полчаса стремлюсь достучаться к вам в сердце, чтобы поделиться по существу высочайшего момента в моей жизни, а вы между тем, характерно, занимаетесь своим чистописанием. Лично я и не возражал бы против ваших ночных занятий, ибо таковые не противоречат ни одному из опубликованных декретов, если бы с начала текущей недели вы не изменили своего поведения. В частности, замечено, избегаете глядеть мне в глаза, стараетесь проскользнуть мимо, что прямо указывает на замкнутый характер ваших мыслей... любопытно, каких?
— Да что вы, милейший Петр Горбидоныч, я всегда раскрыт нараспашку... — с жаркой дрожью в спине откликнулся Манюкин. — Да напротив же, я до слез благодарен вам за доверие. С вашего позволения я и сам поинтересовался бы, так сказать, причинами необыкновенного преображения вашего, если бы посмел... так что валяйте, высказывайтесь! — махнул он рукой, захлопнув тетрадку и вконец утратив вдохновение беседы со своим Николашей.
— Валять можно только дурака, а мне, уважаемый, валять нечего-с! — оскорбленно возразил Петр Горбидоныч. — Я к вам подступаю вежливенько, а вы лаетесь на меня, характерно, как пес. Но это напрасные попытки омрачить мое настроение, гражданин... мне и не то еще приходилось претерпевать от некоторых враждебных лиц. Но их уже нет, а я налицо, вот он!
— Напротив, я всегда желал всем моим близким исключительно одного доброго здоровья, Петр Горбидоныч, потому что мне самому неинтересно, чтобы рядом стойал хворый человек, — расстроенно вскричал Манюкин, у которого все катилось под гору теперь. — Кроме того, я считаю своим христианским долгом посильно облегчать тягость, которую, как я подозреваю, вы мужественно носите на душе. А если вам потребуются какие-либо советы либо наставления, потому что я постарше вас...
— Мне не нужны ваши сомнительные советы, гражданин Манюкин... да и чему может научить бывший человек? — в полном запале отчеканил Петр Горбидоныч, а Манюкин поверил недавнему слуху, будто один из несчастных чикилевских собеседников стрелял в него с близкого расстояния жаканом, однако безуспешно из-за дрогнувшей руки. — Какой совет, характерно, может подать мне сомнительная личность, которая сама не сегодня-завтра либо с ума сойдет, либо, как я наперед догадываюсь, покончит свою жизнь посредством самоудушения!
— Уж будто и завтра... эка шутка у вас какая тяжелая, Петр Горбидоныч, — суеверно улыбался Манюкин. — Я же приготовился выслушать вас, так приступайте же...
— В кои веки захотелось труженику, чтоб кто-нибудь услышал его... о котором при вашем царе никто и слышать не хотел. Нет-с, прошли те черные денечки, когда всякий мог пренебречь Чикилевым, дудки-с!.. И что в особенности характерно, еще минуту назад у меня было такое состояние психологии, чтобы весь шар земной обнять от счастья, и вот, я спрашиваю вас, кто повинен в том, что оно рассеялось без следа... кто?
— Господи, да начинайте же! — взмолился Манюкин, даже сложил руки на животе, обрекая себя на любой длительности исповедь сожителя.

Он даже чуточку привстал, готовый сам втиснуться в пасть своего преследователя, но тот уже не слышал постороннюю речь.
— Вот вы изводите втихомолку общественный продукт, бумагу, на свои подозрительные записи... Не отрицайте, у меня кое-что записано из того, что вы бормочете во сне, так как до сих пор, несмотря ни на что, видите старорежимные сны из узкопомещичьего быта. Поэтому вам и наплевать на человека, имеющего временную нужду проживать под одной кровлей с вами... причем, характерно, в самую его священную минуту, когда он задумал жениться. Для вас Чикилев смерд, служебный автомат, ..кривоногая каракатица... хотя наукой и установлено, что у. таковой нет конечностей. Но я собью с вас барскую спесь, найду на вас управу. Это вы в каждой женщине, хотя бы в подневольной труженице на железной дороге, видите лишь орудие своего разврата, для меня же она прежде всего жена, то есть высшее священное средство, при помощи которого я удовлетворяю мои краеугольные потребности, поставленные в основу процесса жизни.
— Эстетические, нравственные потребности, хотите вы сказать... — единственно в целях скорейшего примирения ввернул Манюкин.
— Вот-вот! — подхватил Петр Горбидоныч. — Характерно, я всегда догадывался, что вы изувер и распутник...
— Да в чем же вы видите изуверство мое, непотребная вы человечина? — всплеснул руками Манюкин, решаг ясь отбиться хотя бы в кровавом сражении, и Петр Горбидоныч, в свою очередь, раскрыл было рот для ответного залпа, но вдруг заслышал шорохи в передней и со стоном «пришла, пришла» метнулся вон из комнаты; впрочем, он воротился через мгновенье. — За свет и воду потрудитесь задолженность внести, а то я вас выключу! — зловеще постучал он пальцем по коробке, которую держал в руках, и пропал на этот раз окончательно.

...Ах, весна, весна была причиной чикилевскому сумасшествию. День мерялся с ночью и побеждал. Из окон булочных изюмными глазами поглядывали тестяные жаворонки. Старый дырчатый снег заметно меркнул и оседал, и хотя при полусолнце иногда падал новый, подмолаживая зиму, все в городе по-детски верили, что это уже последний.

Утренняя хмурость разветривалась к полудню, и до вечера, бесплодные пока, бродили в небе тучки с сизыми донцами. Во всем оживала надежда на какую-то необыкновенную случайность. На опушках краснели прутики кустарников, на реках грязнели проруби, а между окон, на припеках, оживали прошлогодние мухи, сквозь стекло заслышав помоечные зовы; видно, это же самое солнышко пригрело и Чикилева.

С особой щедростью падали в тот вечер последние солнечные лучи на половину к Сергею Аммонычу. Они сползли со вновь раскрытой тетрадки, перебрались через его продавленную койку под солдатским одеяльцем и оранжевым пятном заливали дверь, когда он услышал знакомый шепот позади себя. Из коридора заглядывала Клавдя, Зинкина дочка. В отсутствие Петра Горбидоныча ей нравилось играть здесь, на солнечном коврике, своими черепками и тряпками; комната Балуевой выходила окнами на север. Манюкин тогда затаивал дыхание и все смотрелся в Клавдию, как в прозрачный ручеек, одинаково зачарованный и цветными камешками на дне, и собственным отражением поверх бегущих струек.

Вся в пламени заката, девочка щурилась на пороге, улыбкою прося дозволения войти.

III

Если, как уверяли враги, Петр Горбидоныч и питал некоторую неприязнь к человечеству, то лишь вследствие непоправимых обид, которые были ему причинены в самый час рожденья, когда оп даже не мог предпринять никаких контрмер со своей стороны. Природа обошла его дарами, выдав пару ничем не примечательных родителей, снабдив неказистой внешностью, по отзыву некоторых - почти мордочкой вместо лица, да еще с выражением озлобленной впечатлительности, происходящей от никогда не утоленных вожделений, и наконец вложила вместо таланта — ту постоянно ноющую, тоскующую пустоту, где ему надлежало быть. И несправедливей всего, почти за полвека жизни Петру Горбидонычу ни разу не была предоставлена возможность ни раскрыть, скажем, вопиющее преступление, ни найти двенадцать кило сокрытого золота или поприсутствовать при покушении на высокопоставленное лицо, чтобы проявить самоотверженность... Естественное раздражение и вынуждало его покусывать ближних, а так как последние не всегда подвертывались под руку, то экономней было завести для этой цели, по совместительству с другими нагрузками, некое постоянное безответное лицо. Так Петр Горбидоныч пришел к мысли о женитьбе. К задуманному шагу он готовился давно и если жил скупо, не оставляя даже крошек для птичек, то лишь по намерению скопить высшее благополучие избранному существу. Успех предприятия мог бы даже примирить его с человечеством... с тем большей горечью отметил Петр Горбидоныч, что даже в святейшую минуту его сватовства человечество не догадалось хоть ненадолго приостановить низменный гул происходящей даизни — дребезг трамвая, стук кухонного ножа, вопли оставленных без надзора шалунов во дворе. Перед самой дверью певицы Балуевой Петр Горбидоныч выпустил краешек цветного платка из нагрудного кармашка, оправил в петлице жетон отличника за беспорочное взыскание недоимок, напустил на лицо значительность и постучал.

Войдя, Петр Горбидоныч огляделся и потерялся слегка. Зина Васильевна пришивала пуговицы к мужскому пиджаку и, судя по вздрагивавшим плечам, плакала; впрочем, время от времени она находила в себе силу понюхать ветку привозной мимозы на столе. Пиджак вполне мог принадлежать и брату Матвею, но стопка штопаного белья в узелке в сочетании с женскими слезами не оставляла места для сомнений и подтверждала дошедшие до жильцов печальные слухи о Векшине.

В указанных условиях Петру Горбидонычу выгоднее было не примечать препятствий. Он постоял, изобразил буку с хвостиком сидевшей за столом же девочке, которая тотчас понятливо покосилась на мать, затем покашлял, уведомляя о своем прибытии.
— За квартиру я уже внесла, Петр Горбидоныч, — вяло и не подымая головы, сказала Зина Васильевна, — а черную лестницу все равно мыть не стану. Я и не хожу по ней никогда...
— Черную лестницу вы все равно вымоете в свое время, но не в этом дело, Зина Васильевна. Какие там лестницы, когда апрель на дворе и, заметьте, голова кругом идет... от разных закономерных переживаний! — Он вздохнул, втолкнул коробку в поле ее зрения, причем — в раскрытом виде, так как особо рассчитывал на силу первого впечатления. — Вот конфетки, пожалуйста...

Зина Васильевна удивилась, улыбнулась, подняла заплаканные глаза:
— Какой вы нарядный пынче, Петр Горбидоныч, ровно на похороны собрались. А мне говорили, что вы совсем одинокие...
— Именно потому, что одиночее меня нет на свете, и пришел я сюда, Зина Васильевна... — намекнул он и со значением скользнул взглядом по Зинкиной дочке. — Хотел бы иметь с вами разговор на одну доверительную тему.

Зина Васильевна слегка покраснела, сразу что-то поняла, только не поверила.
—Вона что... А я-то решила, что это дочке на днек рождения. Иди, Клавдя, поиграй у Сергея Аммоныча пока!
— Вот теперь другое дело, — обнадеженно приступил Петр Горбидоныч, притворив дверь за ребенком, — очень волнуюсь, и, характерно, мысли все какие-то неделовые. Вчера на Трубе, например, на птичьем рынке парочкой одной залюбовался, снегирек со снегурочкой, с полчаса времени потерял. Едва купить не соблазнился... пускай, думаю, веселятся в комнате для оживленья холостого быта, а потом сообразил, что для первого момента удовольствие, а между тем шумят, сорят умопомрачительно... так и не купил. Я потому из отдаления начинаю, чтобы полностью себя раскрыть, кто я есть. Характерно, я являюсь круглая сирота: почти без папаши родился, без мамаши в жизнь вступил. Едва же с матерних рук наземь сошел, стали все мною помыкать, пошвыривать, подзатыливать: Петька влево, Петька вправо, Петька задом наперед!.. Невольно стал я тогда задумываться, для того ли, дескать, я в житейское море пускался, чтоб подобное поношение личности принимать? И поклялся я закаливать свое многотерпение. Погодите, думаю, я смирный, смирней меня на свете нет, все руки об меня посшибаете, прежде чем я единый звук издам. Книжка есть у меня старинная из жизни великих людей, и сколько же там мудростей в каждую страничку впихнуто, а первая из них — что терпение начальная ступенька ко златым эполетам славы! Непременно затащу к вам на прочтение, и спишите кое-что себе на память. Вы пока скушайте конфетку-то, от одной не убавится.
— Какое же у вас в жизни событие... али вас назначили куда? — Она выбрала поменьше, надкусила, горе ее немножко развеялось, и как в громадном небе среди туч показалась синева. — Вкусная, да еще с вином, никак?
— Пуншевые!.. и вы на ленточку обратите внимание: достигаем довоенного совершенства. Вы ее не бросайте, а лучше Клавдии на праздник подарить. Характерно, тоже давнюю симпатию питаю к вашей девчурочке...
— Просто не узнаю я вас, Петр Горбидоныч! — улыбалась Зина Васильевна, украдкой сдирая с зубов припаявшуюся конфету. — Верно, покидаете нас, вот и решили память по себе хорошую оставить напоследок?
— Именно, к отплытию собрался. «Сажусь в ладью и отправляюсь к обетованным берегам...». Хорошие песни раньше сочиняли, несмотря на производившийся гнет!.. но я и вас хочу позвать с собою. Я пловец по жизни сурьезный, я бы так выразился — непреклонный пловец. Но вы не смотрите, что я иногда для посторонних суровый бываю, — для своих я простой, временами почти задушевный человек. Правда, привычка у меня закон. Например, лимонад я люблю похолоднее, но зато уж чай обожаю самый горячий! Убейте, не изменюсь... хотя для любимого существа могу в высшей степени наоборот. Больше всего я уважаю в гражданине рассудительность... потому что человек, характерно, не есть исключительно животное, которое тем лишь занимается, что жрет до отвала да производит ненаглядное потомство. Человек, окроме всего прочего, в штатах состоит, за что ему выплачивают соответственное должности содержание, а ведь это уже означает, что он нужен. Ага, значит, новый-то мир не может обойтись без меня? И вот Петька делается Петр Горбидоныч, мое почтение. И, кто знает, если еще немножко потерпеть, то, вполне возможно, и Петр Горбидоныч сможет обнаружить не одно собственное мненьице, которое он покамест в силу скромности вынужден хранить в секрете от начальства. — Он оглянулся, не слышит ли кто, не вернулся ли с работы брат Матвей. — Может быть, и у меня есть в душе каприз?.. может, и мне давно уж нравится не самый цветок, а только сочетание абстракций?!.. потому что одухотворенное существо не может к цветку животно подходить, как к простому сену...
— Вы, Петр Горбидоныч, попроще со мной говорите... Я ведь необразованная, — тихо попросила подавленная его глубиной Зина Васильевна. — Ничего, что я работаю при этом?.. тороплюсь. Мне в тюрьму завтра отправляться с утра, передачу нести, так что вы уж покороче, пожалуйста!

Все шло пока в наилучшем виде, — Петр Горбидопыч отвалился на спинку стула.
— Ничего, вы шейте, я люблю, когда при мне рукодельничают. И я постараюсь уложиться в мой регламент. Продолжаю пока! Вы дама вполне прелестная, Зинаида Васильевна... а все еще без надлежащей мужской опоры. Ежели на брата надежда, так ведь брат скоро собственную семью на шею себе наденет. Характерно, что и я, как было выше сказано, тоже сирота и холостяк... хотя это и странно, находясь в переломном возрасте, на грани сорока шести лет. Приоткрою вам свои карты: вот уже четыре года с небольшим, как я в каждую свободную минутку, даже заочно, сквозь стенку, страстно любуюсь на вас... — Петр Горбидоныч зажал в горсть кусок скатерти и стал тянуть на себя так, что все на столе изготовилось поехать в его сторону. — Вы же красавица, страшная женщина вы!.. Мигните — и весь мир на коленках за вами потащится... чего там, отцеубийцей станет! Воспретить, даже умерщвлять надо во имя высшей морали подобную красоту, чтоб не отвлекала от полезной деятельности, не разрушала бы человеческого здоровья! Коснись дело меня...

Сбираясь произнести обвинительную речь против всякой красоты, нарушающей распорядок в служебном мире, Чикилев прокурорским жестом выкинул было руку, а отвлеченная от дела Зина Васильевна внимала ему с полуоткрытым ртом, векшинский пиджак давно соскользнул на пол с ее колен. Вдруг она закрыла коробку с липучими конфетами и поотодвинула в сторону.
— Господь с вами, Петр Горбидоныч! Чего вы мне приписываете! Зачем же людей на колени становить, — испугалась Зина Васильевна, мигая длинными ресницами к пущему воспламенению Чикилева. — Мне бы только дочку вырастить да еще брата обмыть-обрядить, пока сам не женится...
— Ах, не темните, не берите греха на душу, Зинаида Васильевна! — с новой силой вскричал Чикилев. — На неделю вперед ваши мысли знаю... вы этим Митькой бредите... в острог, к его больничной койке рветесь, белье ему по ночам стираете, чтоб никто не видел, в подушку плачетесь о нем... а я за стенкой терзаюсь, шепчу вам — небось кирпич в этом месте трухлявый от шепота моего стал!.. — все шепчу: ведь он же ветрогон, ошлепыш, вор ночной, сон неверный, туман-человек. Он и спасибка вам не скажет, а только приголубит на ночку, да и бросит, как и тот, первый-то ваш, с девчонкой на руках бросил... Слушайте меня: никогда больше этих слов не повторю. Если сам Чикилев, Петр Горбидоныч, сам руку вам вместе с сердцем предлагает, это значит, смягчился он, руку примиреиья людям протянул... подхватывайте, пойа не опустилась. Древо, на корне засохшее, ради вас одной цветами распускается... да что же это, господи, делается со мной? - и, внезапно отрезвясь, присел на прежнее место.

Закинув голову, дразня соблазнительной белизной шеи, Зина Васильевна открыто тешилась над любовью Петра Горбидоныча.
— Нашел время присвататься... — вырвалось у ней между приступами смеха, — да еще к кому? Что от тебя останется, коли я тебя разок обниму? У тебя же и рук не хватит всю меня обхватить!.. знаешь ли ты, сколько весу во мне, паучишка? — и опять предавалась полнозвучному веселью.
— Заметьте, с огнем играете, гражданка, — сухо предупредил Чикилев.

Она его не слышала.
— Нечего сказать, поразвлек бабью тоску: воробей к корове посватался... ох, даже живот вспотел, хохотамши, до икоты довел! Зинку Балуеву в Чикилихи поизвесть задумал, вором напугал. Это верно, ты в острог никогда не сядешь, не запьянеешь, даже не простудишься, а Митька... А, чего об этом толковать, Бога на вас нету, право, Петр Горбидоныч! Уходите лучше, я и комнату после вас проветрю...

Она настежь распахнула окно, и в комнату ворвалось гуденье затихающего города как бы с вкрапленными в него глухими ударами гигантского бубпа... С насильственной улыбкой Петр Горбидоныч прилаживал на свои конфеты снятую тесемочку, будто ничего и не было.
— Насчет Бога это вы к братцу адресуйтесь, он вам разъяснит заблуждение по специальности. — Что-то дрогнуло в его голосе. — А зря, Зинаида Васильевна, я бы на вашем месте хоть недельку прожил с Чикилевым на пробу, для узнания, что он за человек... чего вам стоит? Наплачетесь вволю с гражданином Векшиным... происшествий газетных не читаете, а поучительные попадаются! Сколько веков солнышко светит, а никак женских слез осушить не может... и ваши, промежду прочим, только зачинаются!

Сбираясь уходить, он мимоходом выглянул в окно. Там, во дворе, мальчишки с голыми, посиневшими коленцами с грохотом из угла в угол футболили мятую, без днища жестяную посудину.
— Эй, эй, вы, черт возьми, цветы жизни... — свесясь наружу, покричал с сердцем Петр Горбидоныч, — прекратите гоняние ведра! Вот я к вам с палкой спущусь сейчас... — С порога он обернулся к Балуевой в последний раз. — Все высказанные мною глупости назад беру: весна, а весною всякий мужчина вдвойне холост... — Так топтался он на месте, все не мог уйти. — И я на вас с гражданином Векшиным нисколечко не сержусь... Хотя ему-то, как бывшему борцу за это самое, и следовало бы учесть, откуда начинать перестройку мира. В неравенстве дело, вона что!.. Кабы одинаковость произвести везде, кабы догадалась природа все человечество на один образец соблюсти... чтоб рожались одинакового роста, весу, характеру, тогда бы и счастье поровну. А чуть кто зашебаршил, msepx полез — крылышки легонько подрезать... и опять все в одну дудку! Сломался — списать без сожаления, сменка ждет. И зверей тоже, и деревья, и реки уравнять бы для простоты учета, тогда бы и шалунишек не было, и дурной погоды, и беспорядков в домовладениях! Что касается лестницы, то во вторник ее моют Бундюковы, а уж вы в четвержок, пожалуйста... Попрошу со своим ведерком!
— До свидания, Петр Горбидонович, — вдруг оробев, сказала Зина Васильевна.

IV

С исчезновением Векшина жизнь в сорок шестой квартире почти заглохла. Один только Петр Горбидоныч не унимался, вникал то в причины чрезмерного гуденья манюкинского примуса, то непозволительного в ночное время скрипа входных дверей. Ежедневно развешивал он исправленные и дополненные постановления на все случаи семейной и общественной жизни и, правду сказать, сам поражался готовности человеческой натуры ходить в струнке от постоянного опасения нарушить какое-либо примечание к соответственному параграфу. Естественно, административное величие Петра Горбидоныча несколько омрачалось отказом соседки, но и тут он лишь затаился до поры, как поступил бы полководец перед осажденной крепостью.

Путем хитрейших умозаключений, а однажды и проследив якобы из-за случайного совпадения маршрутов, Чикилев сам, еще прежде всяких слухов, дознался до правды. Зина Васильевна навещала Векшина, стояла и очередях, добивалась свиданий и передач. В том и состояло ее убогое счастье, чтобы беспрестанно жертвовать собою для Векшина, бесчувственно, в странпом оцепенении принимавшего ее дары. На свиданьях он скользил по ней рассеянным взором и, расспрашивая о посторонних новостях, ни разу не проявил любопытства к причинам ее бесконечной заботливости. Ни смешной тоски своей, ни напрасных надежд ничем не выдавала Зина Васильевна при тех немногословных встречах.

В памятный день, последующий за неудачным чикилевским сватовством, Зине Васильевне отказали в разрешении на свиданье. Снисходя к ее горю, пожилой надзиратель сообщил, что другая удачница опередила ее сегодня. С ревнивым трепетом Зина Васильевна напрасно искала в толпе посетителей лицо соперницы... но, странное дело, догадываясь о многом, она наравне с болью испытала бессознательное удовлетворение за любимого человека. Вместо Вьюги, однако, ей показали на совсем другую, худенькую женщину, одетую с явным намерением казаться моложе своих лет, — по ревнивой и недоброжелательной оценке Зины Васильевны. Она подошла к незнакомке и, оттого что та по неопытности, видно, постеснялась принести что-нибудь с собою, попросила ее о передаче Дмитрию Векшину своего узелка. Так познакомились они с Таней, по достоинству оценившей глубину этой преданности брату, и разговоры у них в этот первый день, на квартире у Балуевой, едва уместились дотемна.

Ее образцово-безнадежная любовь состояла из безотчетного восторга, робких подозрений, страхов утраты, готовности в любое время отречься от права на счастье для малейшего его удобства. Перетрусив после чикилевской угрозы, чтоб не навлечь еще худшей на Векшина беды, Зинка заискивала теперь перед затаившимся управдомом, а заодно и перед другими соседями, лишь бы создать к возвращению Векшина целительную тишину в квартире сорок шесть. Фирсов утверждал в сочинении своем, что именно безответность эта, простреленность Зинкина чувства, как неосторожно сорвалась у него с пера, и возвышала ее низкое трактирное искусство до подлинного уличного жанра, пленительного не только для захмелевших завсегдатаев пивной, где она выступала; впоследствии автор получил за это дополнительное нездоровье от критики, усмотревшей здесь пропаганду душевной боли в области современного песпеписания... Еще до выхода повести в свет, имея в виду проделать опыт взаимодействия с жизнью, Фирсов приписал певице цикл собственных стихов, опубликованных под названием площадных песен; Зина Васильевна наравне с творениями Доньки включила их в свой репертуар, и это способствовало такому росту фирсовской популярности на дпе Влагуши, что отныне за любым столиком нашлись бы для него почет и место...

«То было дикое цветенье насмерть ужаленной плоти, — захлебывался Фирсов в одном преждевременно напечатанном отрывке, — когда яд напрасной страсти еще не довел свою жертву до петли, броска на рельсы или ножа — обычной развязки из бульварного романа, а лишь пьянит пока хмелем безрассудного вдохновенья...». Тотчас по прочтении четверо старых фирсовских дружков, знатоков по пиву и поэзии, негласно навестили заведение на Благуше, слушали деятельность певицы Балуевой, принимали для ознакомления означенный напиток и великодушно сошлись на том, что если все это и составляет балаган, то на том чрезвычайном уровне, когда из него необъяснимо родится трагедия.
— Опаляюще поете, Зинаида Васильевна... — с бледностью в лице признался ей однажды пятнистый Алексей, подавая шницель в антракте. — Сколько разов вас слушаю, и всегда мурашки взад-вперец вдоль спины пробегают!

И правда, когда певица, заламывая руки над головой, начинала низким взводистым голосом: ...ах, погибаю я за ерунду, опять, у бабы и весною осень: ровно веточку в чужом саду надломил и, не сорвамши, бросил! — даже самые хладнокровные поражались, как это не зацветут от ее зноя фальшивые пальмы-хамеропсы в кадушках, как не поломает себе пальцев на сбегающих трелях гармонист.

В ту весну она существовала от свиданья к свиданью с Векшиньш. После той единственной тюремной встречи с Таней никто, кроме Зины Васильевны, не навещал его: для всех Митькиных близких — Саньки, сестры, как и для совсем свободной теперь Вьюги, то была переломная весна. Таким образом, Зина Васильевна становилась для Векшина окном в мир, откуда он был изъят; сейчас она была его глаза и руки, а это невольно внушало ей расплывчатые надежды.

Потеплевшие вечера мая Зина Васильевна просиживалa у раскрытого окна с шитьем в руках, но не шила, а наблюдала рассеянно, как меркнет свет и наползает тень. Как она верила, что эта ночь ненадолго, как она знала, что за коротким деньком снова нахлынет ночь!.. Клавдя с детской скамеечки возле ног матери озабоченно следила за сменой настроений в ее лице... У брата Матвея начинались экзамены через неделю, — он яростней стискивал ладонями виски и уши и, взглянув на Маркса в рамочке, словно воздуху заглотнув, снова погружался в преисподнюю своей науки, где его не достигали надоедливые вздохи сестры.
— Матвей! — несмело звала она брата. — Да оторвись ты от своей железной книги, так и засохнешь над ней... Оторвись, посмотри, облака-то полосатые какие, Матвей! — И кивком показывала на перистые закатные дороги, в огневеющие предгорья, за которыми располагались вовсе уж призрачные зеленоватые моря. — Сознайся, никогда не тянуло тебя оторваться, бросить все да, никому не сказавшись, уйти туда... и все брести без указания пути? Главное, чтоб мыслей никаких и непременно босыми ногами чтоб!
— Тебя, Зина Васильевна, облака не выдержат, — усмехался брат. — Придется через все небо бревенчатую гать прокладывать...
— Да я и сама знаю, что нельзя... провалишься, разобьешься, а тянет. Я когда пою, то всегда про людей думаю... гляжу и думаю, сколько они денег на вино тратят. Могли бы одежу себе справить хорошую либо там кровать нарядную купить, с серебряными шишечками, а они... Когда пьют люди, то глаза у них совсем пустые, все одно что квартира без мебели. Я так думаю: чем дальше счастье, тем больше люди пьют... вроде от вина мечтанье ближе делается. А вот Фирсов говорит, что мечтание важнее счастья: счастье проходит, а надежда никогда!

В сдержанном гневе Матвей постукивал пальцами в стол.
— Мозги пухнут, Зина, такую ты чушь несешь. Я тебе очень советую почаще выметать из головы этот бесполезный мусор... счастье, мечтание, надежда. Так называемое счастье есть следующая, тотчас же за физическим здоровьем, фаза состояния нашего организма. Оно является высшим результатом гармонического сочетания экопо-мических условий, то есть изготовляется как калоши, колбаса... или вот эти электрические лампы! — Как раз в ту минуту загорелась тусклая нитка фонарей вдоль, улицы, уводившей прямо туда, за гаснущие кулисы заката; бледные звезды в склянках, они напоминали людям, что еще не поздно пока. — Итак, понятно тебе?.. если нет, повторю еще раз, но с условием не мешать мне больше! Ничего ему сестра на это не ответила, а только подошла к мудрецу и с какой-то безбрежной лаской растрепала и без того взлохмаченные волосы.