Роман

Вор

VI

Вскоре по написании первых глав Фирсов столкнулся с затруднениями, какими обычно карается пренебреженье к заранее разработанному плану. Поток событий стал терять главное направление, дробиться на второстепенные русла, внезапно исчезавшие в песке. Требовалось немедленно сократить список действующих лиц и линий; после понятных мучений автору пришлось расстаться не только кое с кем из неродившихся, вроде таинственного Николаши Манюкина, но и с живыми, так и не прижившимися к сюжету. Прежде всего эта участь постигла Зинкина брата Матвея и Леньку Животика, на что сочинителя надоумила сама действительность: первый должен был возвращаться из поездки лишь за пределами повести, второй же вскоре погорел на одном глупом предприятии и был надолго выключен из жизни... Пока исправлялись непростительные ошибки плана, обнаружились еще более важные просчеты с недооценкой единого замысла.

Многим Фирсов не нравился потому, что ему нравилось кое-что из того, что не должно нравиться тем, кто сам желает нравиться. Ведущим пороком его прозы считалась нехватка в ней прямолинейных выводов и нравоучений, которых он избегал вовсе не из отвращения, — просто введение полезных идей в сознание читателя через неподдельное душевное волнение, доставляемое искусством, казалось ему куда надежней и естественней. Фирсов обожал бытие с его первобытными запахами и терпкой вкусовой горечью, даже мнимую его бессмысленность, толкающую нас на разгадку или подчинение себе, то есть на творческое, нас самих преобразующее вмешательство. Если только верить фирсовской записной книжке, любое на свете — дождевая лужа или отразившаяся в ней галактическая туманность — одинаково являются высшими примерами инженерного равновесия, то есть математической гармонии и в конце концов неповторимым чудом; удел художника в том и состоит, чтобы раскрыть тончайшую механику сил, образующих это явление.

Сложными приемами изображения, дополнительно к прежним грехам, Фирсов навлек на себя обвинение в надуманности, как будто можно было придумать что-либо сложней и неожиданней окружавшей его действительности. Напротив, когда автор в целях экономии бумаги и усилий воображения собрался поженить циркача Стасика с сестрою Векшина, а самого его примирить с Доломановой, чтобы они создали вдвоем уютное семейное гнездышко, ворвалась жизнь и смяла фирсовские домыслы заодно с бумагой, на которой они были изложены. В такие минуты смятения бесценную помощь сочинителю оказывала чугунная обогревательная печурка, буржуйка — в просторечии тех лет... Сощурясь, один глаз больше другого, глядел автор, как пламя скручивало в черную хрупкую стружку уж обжитую им, первоначальную Благушу, как корчились и гасли там его герои, словно издеваясь над авторскими надеждами и его творческим бесплодием. Время от времени железной клюшкой, просунутой в огненное пекло, помогал он огню прожевать довольно толстую стопку как будто бесценной, исписанной, а на деле всего лишь испорченной бумаги... Зато в перебегающих недолговечных искрах уже приоткрывалась Фирсову истина.

Почему-то неизменно при думах о Векпшне его преследовал один и тот же неотвязный образ. Как бы бескрайняя площадь с высоким дощатым помостом посреди, и на нем сейчас будут четвертовать человека и вора Митьку Векшина за разные недозволенные поступки. Обступившая отовсюду толпа в положенном ей безмолвии созерцает, как похаживают наверху надежнее молодцы в должностных рубахах, засучивают рукава, собираясь произвести над Митькой ряд действий по обычаю стародавнего времени. Среди зрителей Фирсов здмечает почти всех описанных им личных знакомых, и у многих на лицах читаются искренние боль и сомнение — у многих, кроме единственного! Он стоит поодаль от всех, чуть на отлете... и вдруг оказывается, — что это не кто иной, как Николка Заварихин. В отличие от прочих, он не просто ждет, а грызет семечки при этом, чтобы не скучать от ожидания. Поразительно, как долго ускользал Николка от записной книжки Фирсова!

На всей Благуше никто, кроме Пчхова, и не заметил, что где-то у них там, в дальнем, мусорном углу большого рынка, открылась убогая, размером в чуланчик, заварихинская торговля. А все предыдущие шесть недель будущий российский негоциант и вовсе пробегал с галантерейным лотком на животе, не брезгуя самой скудной прибылью. Николай Заварихин примерялся к жизни... Выйдя однажды на рынок проветриться, — он частенько таскался туда под видом покупки овощей! — Фирсов носом к носу столкнулся с Заварихиным, и такое это было по тем временам неслыханное явление природы, что сочинитель и глаз не мог оторвать.

Оно стояло перед Фирсовым во всей ошеломляюще пестрой новизне. Верно, знаменитое райское дерево выглядело так же, сплошь в спелых, соблазнительных плодах, подкрашенных анилиновым румянцем. Прямо с шеи у Николки Заварихина свисала связка цветных шелковых лент в количестве хоть на целую волость, иголками и булавками отменного заграничного качества утыкана была высокая, стародедовская тулья картуза; детские игрушки, барышни и медведи, только что вылезшие из духовитого липового полена, выглядывали из карманов, а на тесном лотке такое творилось неистовство приманок и красок, что и самой притязательной душе не устоять. Там был и гребень, такой частый, что соринки не пропустит, и особо прочная пуговица, без износу, и репейное масло, чтоб не секся волос от кручины, и мазь от летучего весеннего прыща, и крестик с соской, и сверхстойкие, до гроба не выдыхающиеся духи... словом, всё для всех, от младенца до покойника, а в секретном донце нашлись бы вещицы и на потребу холостяка!

Случилось это в самом начале весны.
— Никак, на товар, гражданин, загляделся?.. себя ли желаете обрядить аи зазнобушку? Могу ленту в бороду предложить, краше коня станете на масленой... опять же на службе больше почитать станут! — цветисто и задиристо, как обычно не говорил в жизни, насмехался Заварихин и на Фирсова чуть свысока поглядывал, словно уже владел им.
— Расчесочку бы мне... — оторопело буркнул Фирсов и в целях восстановления отношений напомнил Заварихину обстоятельства их начального знакомства. — Мы ведь встречались с вами по первозимку, в том пивном мирке...
— Как же, мираж, все баловство одно... — быстро отрекся тот. — Только теперь за дело принимаюсь... да что! Всю магазею на брюхе, извините за выражение, таскаем пока... — И с невинным видом принялся расхваливать свои товары. — Мой вам совет, по знакомству, вот эту взять. Заграничная древесина — пальма, исключительно на теплых реках произрастает... по преданию, Исус Навин стрелы вооружения из нее готовил! — И Фирсову занятно было слушать, как племянник приспособил дядины домыслы о древесных породах к своей простецкой коммерции. — Как раз по бороде вам подойдет, чешите да чешите... ежели когда со скуки, так саможивейшее удовольствие получите. Заверяю вас истинным богом, благодарить Заварихина прибежите! — В голосе его зазвучали мужественные нотки, едва прочел покупательский отклик у Фирсова в глазах. — Первеющий сорт, только у пас, и то — в секретности продаются. Я да еще Царапов Иван Иваныч... может, примечали поблизости благонравного такого старичка? Только вдвоем, чудаки, и торгуем себе в убыток, а больше ни-ни. Ведь их ноиче, по секрету сказать, из обычной березы точат: рубль цена... ОлифкоЙ потрут и — жри, а у меня с почтением и всего за полтинку! — И, несмотря на щекотное ощущение, будто его самого вертели в пальцах, Фирсов оторваться не мог от вкрадчивого Николкина подвиранья.
— Ладно, давай уж, к черту, пальмовую с самой теплой реки! — махнул он, дослушав до конца; кстати, подошел Чикилев купить очередной пустячок для Клавди.

...Недолго потаскал на себе Заварихин походную лавочку. Новооткрытый ларек в самой гуще таких же, с холстинной кровлей и выстроившихся в рядок — как на старте в начавшемся соревновании, назывался Всеобщий коробейник, и из квадратного отверстьица, поверх разложенной хозяйственной мелочи, выглядывал еле умещавшийся там Заварихин, Фирсов поздоровался было и вскоре обнаружил у начинающего коммерсанта озабоченный, с прицелом в будущее и уже без нарядных присловий, речевой холодок, правда с приниженным слегка — ради обеспечения тыла, однако самоуверенным достоинством. «Премного осчастливлены посещением, а помрете, Бог даст, то переживем как-нибудь», — подобные нотки то и дело слышались в заварихинском голосе; за всем тем Фирсов ясно различал в нем скрытую до времени спокойную силу полой воды, готовой с многоверстного разбега обрушиться на плотину.

— Весна... — вздыхал Фирсов, опускаясь на скамейку возле — обмахнуть испарину со лба и кстати занести кое-что в заветную книжечку.
— Всему свое время!.. воспоследствии лето настанет, тоже невредно, — охотно поддержал Заварихин. — В деревнях пашут нонче: на Егорьев день, тут соха резвая... пе доводилось повидать? Небось скоро на дачку маханете? Самая пора для укрепления здоровья: травка растут, бабочки летают. Вот вы, гражданин, описываете художественным пером, как любовь происходит, либо события там из жизни генералов... я и нонешних тоже имею в виду!.. а вы бы лучше поехали полюбоваться, последить, как мужицкий пот капит с лица: очень интересно для сравнения, которые непривыкши... — так и сыпал он со злой и ясной лаской, по третьему разу перетирая тряпочкой дешевые одеколоны на прилавке.

С тех пор частенько они здесь посиживали между текущими делами, отлично разумея друг друга и взаимно друг другом не тяготясь. От Фирсова не укрылась подозрительная скорость, с которой обрастал товарами Заварихин. Самая расстановка его товаров оставалась прежняя, только стояли они все плотнее с каждым дием. Когда полдневное солнце поднималось над рынком и почти отвесный лучик его, пробившись в дырочку холстинной кровли, обегал Николкину лавку, точно по волшебному мановению вспыхивали в углах ситцевые и шелковые пламена...
Фирсову ясно было, что расширепие заварихинской торговли обходилось не без дядькпных знакомств, хоть и помимо личного пчховского ведома пли участия; впрочем, сочинитель никогда не дознавался до источников заварихинского благополучия. Фирсову просто нравилось сидеть здесь, в глухом углу шумной рыночной жизни, заваленном битыми ящиками, камнем и железным ломом, греться, слушать, наблюдать, как оползает его ноги дневная тень, как тянется к солнцу из-под груды кирпича молодая крапивка, с каждым днем взрослея и распуская пушистые, нежгучие пока листки.

Из-за сезонных перемен в погоде, что ли, совсем он обленился в тот месяц.

VII

С переездом в город на вечное, как ему мнилось тогда, местожительство как-то поразительно быстро окреп и возмужал Николка Заварихин. Еще вчера казалось, что так и родился на свет в оранжевом скрипучем кожане, и вдруг словно кожура спала с прорастающего зерна. Не без умысла приобрел он на толкучке старинный русский картуз, но также — для особых случаев жизни и по моде тех лет - кожаную комиссарскую куртку, лишь косая, с тесным воротом рубаха под нею выдавала его крестьянское происхождение... Если и раньше погуливал мало, готовя себя к длительному, почти аскетическому подвигу стяжательства, теперь вдвое строже стал; лишь изредка забредал с приятелями в заведение с подачей полукрепких напитков, да и то — обсудить с глазу на глаз новости международной жизни. Полное воздержание от городских соблазнов и давало Заварихину право посмеиваться над дядиной указкой.
— А что, дядя Пчхов, мало сказать — унылая жизнь у раков! — рассыпался подтянутым смешком племянник, попивая дядин покамест чаек. — Она и опасная вдобавок...
— Ты к чему это раков спомнил? — с неприязнью косился Пчхов.
— Так, с друзьями даве, под пиво, три дюжинки осилили... Вот и ты похож на рака, Пчхов. Под корягой засел, коряге молишься, все небо твое одной корягой устлано! — Заварихин держался в жизни такого правила, что умного откровенностью да правдой не оскорбишь. — Тебя, дядя Пчхов, кажный может бросить в соленый кипяток и скушать за милую душу. Нонче, видишь ли, все людишки на два разряда поделились: съедобные и едучие. Так что ухвати себя за волосья и держись в своей норе покрепче, дядя Пчхов! — Николка потому и хохотал, что с некоторой поры стал причислять себя ко второй разновидности.

К лету Заварихин совсем перебрался от дяди на самостоятельную квартиру, что по времени приблизительно совпало с открытием собственной торговлишки. Тот памятный вечер, в отмену всех правил, Заварихин отпраздновал с приятелями в пивной. Угощал он сам, угощал и хмелел, хмелел и подзабывался, а приятели, все трое стреляные, да и побородатее его, дружественно посмеивались на размашистые откровения не пуганного пока увальня.

— Мы теперь сила, можем все, — бубнил Заварихин, широкой ладонью, как моржовым ластом, сдвигая бутылки как бы затем, чтоб просторней стало мыслям. — Вот ничего не имею, а погоди, все приберу. Врешь, уж меня не согнуть тогда, можем и подождать. Как веревочка ни вейся, кончик ей бывает!.. И вот я вас беспристрастно угощаю, чтобы вы поняли, кто он есть таков, Николай Заварихин! — Временами голос его начинал звучать с такой режущей силой, что приятели, затихнув, с опаской поднимали на него глаза, как на восходящее зубатое светило частного рынка. — Мне мамынька сказывала, будто я в мир со сжатыми кулаками пришел, ввалился, хе-хе, а один цыган предсказал, что буду миром владеть... и что ж, эва, готовы мои руки, пожалуйста! Я ведь с жестоковатинкой, потому как имею собственную голову на плечах. Вот посажу валенок у себя в магазеё, а сам в баню пойду, и валенок мой страх на вас, чертей, наводить станет, хе-хе-хе...

Приятели только глазели да перемигивались на озорное Николкино хвастовство.
— Гуди, да потише, чертила этакой, а то и нас-то заедино с тобой в железный кузовок положат... — смеялся один, в холеной раздвоенной бороде, Зотей Бухвостов, из всех самый бывалый, покусывая ус. — На воле ты рос, парень, видать, кнута не вкушал, хомута не нашивал...

Всем тогда врезался в память лишь на минутку пугающе значительный, но чуть позже просто смешной облик Заварихина — как он вознес над столом судорожно скорченные, ровно перед мертвой хваткой, пальцы. Было в нем что-то от дурашливого лесного зверя, что, вложив голову в западню жизни, дивится удобству этого просторного и прохладного помещения, доселе пустовавшего по недосмотру прочих удальцов. Он был просто пьян в тот вечер, хотя и выпил-то сущие пустяки, так что кураж его был не от пива, а скорей от сознанья первой одержанной победы. Человечество представлялось ему теплой и покладистой компанией, где лишь одного его недоставало для всеобщего равновесия, и это бахвальство, естественно, задевало не менее цепких и самолюбивых собутыльников.

Стремясь перещеголять приятеля в житейских удачах, Бухвостов тоже решил похвастаться одним недавним приобретеньем. Речь шла о кобылке шестилетнего возраста, якобы самопервейшей лошадиной красы — гнедые вострые ушки, лыбединая шеечка, ровные копыточкн, что твои дамские каблучки. Помянутые стати сопровождались соответственными деловыми достоинствами — собой сухая, на бегу приемистая, до пространства злая: так и рвет его по клочьям да прочь откидывает. У бородача Бухвостова имелось процветающее извозное предприятие, он и сам походил на коня, а расчесанная надвое борода его была яростно-буланого цвета.
— Уж ладно, полно нахваливать-то, нам не венчаться с нею, — зудел его третий приятель Царапов, старше всех и морщинистей, с самыми вороватыми глазами, и толкал в бок за поддержкой четвертого, самого молодого в компании, без фамилии пока и личности.

И так они по конной части разохотились, что тотчас, по предложению Зотея Бухвостова, решили всей оравой отправиться в цирк полюбоваться на лошадок. С шутливой перебранкой покинули они недостаточно увеселительное место и, всей четверкой погрузясь в извозчичью до земли прогнувшуюся пролетку, поехали на бульвар, где цирк. Милиционеры косо поглядывали на эту неустойчивую пирамиду поющего и возглашающего мяса. Не рассчитывая на особые удовольствия, лишь бы время без скуки провести, приятели сбирались устроиться подешевле, пускай хоть выше галерки, если оттуда видать; выяснилось, однако, что оставались только дорогие ближние ложи. Выступления штрабатистки Вельтон сопровождались неизменным успехом.

Долго колебались — не закатиться ли куда позанятней, но их все подпихивали к кассе, и вдруг оказалось, что билеты уже взяты. Ворча на Заварихина за напрасную растрату основного капитала, приятели шумно ввалились в ложу; представление давно началось. Внизу, на арене, бескостные полуголые люди, между ними женщина средних лет, совершали различные опасные поступки, кроме того производили бесстрашное хождение на проволоке, в доказательство полной своей трезвости, как пошутил Иван Иваныч Царапов. После того как шелудивые собачки с визгом попрыгали сквозь огонь, а пожилой и невеселый шут гороховый с приставными усами сыграл щекотливую полечку на метле, вышли вроде отец с дочкой в жилетках из стеклянного кружева. Они принялись перекидываться тарелками, после чего родитель маленько подержал ее у себя на лбу, пока она швыряла шарики; лошадок все не было. Чтоб не скучать, предусмотрительный Бухвостов предложил распить бутылку бархатного, прихваченную им под полою про запас, как вдруг вся публика поднялась и оживленно двинулась — кто в буфет, кто до ветру.

В антракте коммерсанты тоже подкрепились по маленькой для дальнейшего благорасположения духа... Между прочим, в толчее у Заварихина пропали — военный билет и накладная на ценный товар, но, к счастью, на другой день все отыскалось за оторвавшейся подкладкой, под семечками. Однако из-за суматохи, связанной с поисками, на места приятели вернулись с запозданием. Музыка играла нечто придушенное, как бы наперед оплакивала кого-то, видно для затравки: разка три все кончалось легким флейтовым воплем, после чего повторялось сначала... Вдруг скрипки заюлили вкруг неумолимого, как шаги судьбы, уханья литавров, — из-за раздавшейся униформы выбежала Вельтон. — Своим голубым трико и черным развевавшимся на лету плащом она напомнила Заварихину одну красивую, в детстве дразнившую его бабочку, которой так и не удалось ему прихлопнуть ладонью, чтобы дознаться до причины ее приманчивой прелести. На пути к Вельтон луч прожектора скользнул по Заварихину; он сидел, весь подавшись вперед, поглаживая малиновый бархат ложи. Несмотря на волшебную тайну, подобно безвоздушному пространству всегда отделяющую циркового зрителя от артиста, он тотчас узнал ее. Да, совсем недавно он стоял рядом, и она касалась его чуть близоруким, смеющимся взглядом. Наступившая вслед за тем тишина содержала минуту, переломную в жизни Николая Заварихина.
— Дай-ка афишку почитать, кто такая ловкая девочка... — протянул было руку бородач, но Заварихин лишь стиснул ему запястье и не выпускал. — Пусти же, дубина чертова, кость сломаешь! — рычал и изгибался тот, царапая бородой Николкино ухо.

Лишь когда артистка поднялась в купол и сбросила черные, вкось порхнувшие крылышки, а веревочная лестница сама упала на арену, отрезая путь к отступленыо, Заварихин дал пощаду приятелю. Проступившие было в памяти подробности давней встречи и связанное с нею до сих пор не рассеявшееся чувство неприязни к Векшину стали блекнуть, уступая место незнакомой скованности и, пожалуй, тревоге за совсем чужого человека. Заварихин огляделся, никто кругом не делал и попытки остановить то, что неминуемо должно было свершиться через минуту, — напротив, все с явным нетерпением посматривали на шелковую петлю, что игриво покачивалась, видать по мере приближения теплой девичьей шейки. Единственно чтоб избавиться скорее от стеснявшего его наважденья, Заварихин торопил, гнал глазами вверх это бесконечно слабое существо, отныне приобретавшее странную власть над его свободой и мыслями, если нe деньгами. Никто впоследствии, — даже памятливые на несчастные случайности цирковые ветераны, — ни один не сумел отыскать в прошлом что-нибудь подобное заварихинской выходке. То ли жестокий восторг зрителя, который невольно всегда ожидает несчастного конца, или же охватившая Заварихина внезапная, из-за утраты себя, пустота, в которой не на что было опереться, толкнули его на безумный поступок. В самую крайнюю минуту он рванулся с места и выкрикнул слово, столь возмутительное в той обстановке, что на галерке осталось сомнение, не ослышались ли.

Когда служители и добровольцы из публики, в двадцать рук и уже одного, выводили Заварихипа, — протрезвевшие приятели исчезли в самом начале скандала, — он двигался как пьяный, не проявляя признаков ни сопротивления, ни раскаянья. При составлении протокола Заварихин все искал глазами пострадавшую и сам вроде порывался бежать к ней; во всяком случае, на вопросы стал он связно отвечать лишь после сообщенья, что, вопреки опасениям, все обошлось хорошо. К тому времени в директорский кабинет до отказа набились освободившиеся, еще в полугриме, циркачи и те из зрителей, которые желали своим свидетельством ускорить возмездие злодею. На голову выше всех, преступник стоял у стены и, ко всеобщему негодованию, не озирался затравленно, как ему полагалось бы, а блаженно улыбался своему ознобляющему ощущению чуда, вплотную прошедшего мимо.

Не глядя в бумагу, Заварихин кое-как подписал милицейский протокол. Там беспристрастно говорилось, что «во время опасного номера ш т р а б а т, состоящего в кидании с петлей на шее со значительной высоты цирка, то находившийся в подпитии гражданин Заварихин, владеющий галантерейным ларьком на Благушинском рынке, с невыясненной целью выкрикнул слово «разбейся», каковое могло иметь смертельные последствия для артистки Геллы Вельтон», — в скобках было проставлено подлинное Танино имя... И примечательно, никто из собравшихся, тем более сам Заварихин, не обратил внимания на бритого, в опрятной черной шапочке старичка, который все это время кипятился больше всех, то и дело наскакивая на виновного, хватал за руки, пытался трясти его — не более успешно, чем это удается прибойной волне в отношении ненавистной скалы.
— Ти знайт, что совершаль? — коверканными словами кричал он, плача от пережитого. — Ми бедни артист, ти гадки купец. Ти платиль рубль, хотел покупайт смерть? Эрмордунг... [Убийство (нем.)] — и под конец разразился такой гневной и быстрой немецкой скороговоркой, что, оторвавшись от бумаги, милиционер с интересом посмотрел ему в рот.
— Ладно, хватит... — неожиданно поднял голос Заварихин, лишь теперь ощутив буквально с ног его валившую усталость от окружающего шума, хмеля, от самого себя, наконец. — Берите, сколько с меня следует... за все приключенье чохом! Все забирайте... — и привычно полез было за деньгами, вызвав тем самым дополнительную бурю гнева, кстати так им никогда и не осознанного.

...Звезды заволакивались тучками, а в благушинских курятниках пели вторые петухи, когда Заварихин постучался к дядьке в дверь. Пока просыпался старый Пчхов, племянник отошел на средину двора и, широко расставив ноги, глядел в небо. «Разбейся...» — повторил он вдруг голосом вопросительным и глухим, пытаясь осмыслить свой поступок. «Освободи от своих пут мою силу, не дай мне сгореть от тебя...» — приблизительно такое значение вкладывал в его хулиганскую выходку Фирсов, по привычке стремившийся приукрасить своих сомнительных героев, да еще осмелился приписать благушинскому торгашу какое-то подсознательное моление о великой боли, без которой якобы ему никогда не стать достойным ее... А повторив слово, Заварихин растерянно прислушивался к отголоскам эха в себе: что-то происходило там сильней его, чему он отчаянно сопротивлялся. Под ноги ему метнулась было шавка с соседнего двора, даже тявкнула разок для острастки ночного человека, стоявшего со сжатыми кулаками, и, струсив, отбежала прочь.

Впустив племянника, Пчхов задержался во дворе, залюбовавшись свежестью рассвета. Когда же он вернулся, Пиколка уже храпел, бесследно со всеми своими восторгами и бедами растворясь во сие, как кусок сахару в бездонном и тихом омуте.