Роман

Вор

XIV

— Призываю собрание к порядку, как негласный ваш председатель и преддомком, который в курсе не только всех изданных ранее правил общежития, но и впредь подлежащих изданию! — шуточно возгласил Петр Горбидоныч, приступая к одному ответственнейшему заданию и звоня ложечкой о стакан. — Осталось всего полчаса до срока, после которого, заметьте, скандалы в жилых помещениях возбраняются... так что рекомендую нового не начинать.

Присутствующие, кроме Тани да не меньше ее разволновавшейся именинницы, по достоинству оценили природный юмор Петра Горбидоныча.
— Плесните-ка мне тогда чашечку погуще, поскольку в этом качестве вы ближе всех к раздаче благ земных поставлены, — в не менее оптимистическом топе попросил безработный Бундюков, воротившийся за стол, как только опасность убийства миновала.
— Увольте! — игриво-ускользающим движением отстранился Петр Горбидоныч. — Изобилие дам, характерно, дает мне право уклониться от чисто исполнительной власти... но взамен обязуюсь представить обществу один исключительный сюрприз, который возместит вам напрасно потерянное время! Словом, не жалейте, что ценнейшая тайна только подразнила всех нас, а в руки не далась. Я вам другую... а может, и ту же самую, только с заднего крыльца поднесу. Итак, оставайтесь на местах, я сейчас вернусь, но давайте уж постараемся, чтобы ни стуком ножей, ни шумом хождения не прерывать теперь удовольствия.
— Неугомонный у нас Петр Горбидоныч, никак не даст задремать: то порядки в доме совершенствует, то еще чем-нибудь остреньким общество развлечет! — с похвалой ушедшему отозвался кто-то, даже неизвестно кто, потому что, начиная с этой минуты, все только и глядели на дверь, поглощенные жгучим интересом к предстоящему сюрпризу.

Именинница и чая не успела разлить гостям, как Петр Горбидоныч уже воротился крадучись и с тем же неиссякающим юмором, как бы сгибаясь под тяжестью ноши, которую усердно прятал как бы за вздувшейся павухой.
— Ну, кто из вас более проницательный, тогда догадывайтесь по очереди, граждане, что у меня тут? — лукаво возгласил Петр Горбидоныч.
— Бутылка mdash; с твердой надеждою высказался мужской голос.
— Толстая книга, — сказал женский голос, разочарованный.
— Все книги по злобе написаны, — дополнил хорошо опознаваемый даже сквозь грохот землетрясения голос безработного Бундюкова.
— Ни то ни другое, а, как видите, обыкновеннейшая, скрозь исписанная тетрадка... — и, положив на стол одному лишь сочинителю пока известный дневничок в черной клеенчатой обложке, приотступил, сделав знак, чтоб никто не притрагивался. — Какое же, прикинем на глаз, содержание может скрываться под столь скромной внешностью? Может быть, под ней заключены неинтересные хозяйственные записи потрат и доходов или нечто другое в том же роде? Нет, сразу отвечаю я, чтобы вас напрасно не томить, а просто задушевная исповедь некоего тут подразумеваемого помещика. Но чья — не добивайтесь, и вздохом не намекну! И ведь что особенно характерно, целых сто восемьдесят пять страниц исписал, ахнешь, причем почерком самогнуснейшим, а буквально глаз не оторвать...
— Чего вы еще там, Петр Горбидоныч, затеяли? — томно спросила Зина Васильевна и покраснела, вспомнив, как хорошеет она в смущении.
— Собираюсь, прелестная, ваших гостей поразвлечь, — раскрылся наконец Петр Горбидоныч, законно чувствуя себя душой собравшегося общества. — Я уж с год за этой штучкой слежу, как она созревает... и чуть он стол забудет запереть, уходя, я тут как тут, да и загляну украдкой. Казалось бы, такой безунывный выпивоха и весельчак, писец-то, а, характерно, все его мысли скрозь упадочные... однако меж них прелюбопытные жемчужинки и гвоздики попадаются!

Если последовательно сопоставить смену выражений в фирсовском лице — то удивления, то детского почти интереса, то негодования, по мере того как входил в свою роль Петр Горбидоныч, можно было вывести заключение, что все это совершалось без ведома самого Фирсова. Едва сближенные вначале, противоречивые характеры его повести сами теперь, помимо сочинительской воли, вступали в отношения сообразно вложенным в них идеям. И, раз уж началось, сочинитель недоверчиво и обратись лицом к окну на слух выверял ритм и диалог этого только что наметившегося в повести поворота... Погода решительно испортилась с приближеньем ночи. Изморось висела в низком и тускло освещенном небе, уныло дребезжало в водостоках, блестели мокрые крыши, а с ближнего вокзала доносились глухие окрики паровозов.

Совершенно бесстрастным тоном, чтобы тем очевидней становилась преступность манюкинского мышления, Петр Горбидоныч приступил к чтению заветной тетрадки, но долгое время никто не понимал, в чем тут перец и когда надлежит прибегнуть к осмеянию, но едва чтец намекнул одною общеизвестной манюкинской интонацией, сразу раскрылось авторское инкогнито, обострявшее увлекательность чикилевской забавы. С одной стороны, всем любопытно стало поглядеть как бы в щелочку за знакомым человеком наедине с самим собою, а с другой — без особых попреков совести, так как Манюкину в его нынешнем состоянии вовсе небось безразлично стало, что именно с ним и каким способом проделывают.
— «...не обидно мне, Николаша, стоять на своем уголке с протянутой рукою, не от слабодушия решился я на сей легкий и постыдный заработок. Все же, каюсь (лгать-то мне незачем... дохлый я, мятый стал!): купил я тут на днях привозной тепличной клубнички плетеную коробочку, в четыре ягодки всего, шел по нашему с тобой Камергерскому и ел на глазах у всех, а веточки сплевывал прямо на поздний московский снежок. И не оттого купил, что личное достоинство в своих глазах восстановить хотел, а просто захотелось мне клубнички: так захотелось, что заплакать по-стариковски впору. Старики на износе что беременные, капризней малого ребенка... А уж плохи мои дела: предложил один благодетель на днях, да и то в секрете, легкие туфли шить — ночью до ветру сбегать, забыл уж, как их по-нонешнему. Ну, взялся я на пробу, и работа вроде легкая, а пришлось отказаться. Не из ложной фанаберии опять же, Николаша, а просто не лезет у меня игла в картон, и все тут. А мне и невдомек, дворянскому дураку, что для этой цели шильце у человечества имеется. За семнадцать копеек все руки исколол — не лезет, проклятая, хоть камушком ее заколачивай!»

В этом месте Чикилев пропустил несколько строк, как не имеющих касания, только помычал, но Бундюков все равно хохотнул, ради поддержки чтеца, прочие же попридвинулись со стульями поближе, чтоб не утратить чего-либо существенного.
—«Вот тогда-то и докатился я до нищенской своей точки, любезный Николаша. Сам суди, каково было мне истории собственного сердца моего в балаганном стиле пересказывать... к тому же в голове сплошная мараказия какая-то! Иной раз до двугривенного цену себе спускал, до того дошел, что историю Ветхого завета в амурные сюжетцы перекладывал, да. На извозчиков наскочил раз, на староверов: так накостыляли, еле жив ушел... Вот вспомнил про туфли-то, Николаша: бухалы они в просторечии называются!»
— Так то бахилы будут, а не бухалы, — толково поправил Заварихин. — В них покойников обувают, на картонной подошве, а вовсе не для надобности...
— «И ежели придется тебе однажды на уголок встать по образцу родителя твоего, — вычитывал Петр Горбидоныч, голосом выразив Заварихину порицание за помеху, — то не теряй духу, суровый судья мой. Народная мудрость, равно как история нашей на редкость континентальной страны, учит нас ко всему быть готовыми. Не завещая тебе ни кредитных билетов, ни поместий кавказских, ни мужиков крепостных, ни даже портрета дедушки, чтобы любоваться в моменты настроения, тем не менее оставляю добрый совет, на опыте проверенный. Выбери себе не шумный уголок, да, сложив чашечкой, руку-то дальше брюха как шлагбаум не вытягивай, при себе держи. Не трясись, не голоси, нонче воробьи стреляные, вздоху смертному не поверят. Лучше всего жгучий стыд лицом и фигурой изобрази, а коли таланту не хватит, просто лицо в ладони спрячь как бы в смятении крайнего позора. Люди привыкли и счастье и горе чужие на себя украдкой примерять, отсюда родятся зависть и жалость... Это и есть способ познанья ближнего! Целься в указанное место — без добычи домой не воротишься. Кстати и обращенье себе придумай позамысловатее, — я тут шепнул одному с пятном от царской кокарды на картузе: коллега, говорю, одолжите недостающий до бутылки гривенник впредь до возвращения узурпированных латифундий! Веришь ли, Николаша, целковый отвалил, так его прошибло... да еще и уходя все оглядывался».

Не менее минут десяти вчитывался Петр Горбидоныч, а все не мог нашарить одно, особо полюбившееся ему за игривую амурность местечко. Обманувшиеся в ожиданиях слушатели переглядывались в недоумении, не смея прервать и просто не узнавая осрамившегося затейника. Поиски затруднялись вдобавок особо отвратительным почерком Манюкина; словно нарочно досадить хотел соседу, а возможно, и вовсе вывести ответственного работника из строя посредством умышленной порчи зрения. Сколько ни заглядывал вперед, через строку, через страничку, и дальше шла та же унылая ерундистика, как с раздражением обронил сам Петр Горбидоныч, пожимая плечами. Однако, кроме наполовину приконченного кренделя, других удовольствий в тот вечер не предвиделось... Идя напропалую, он героически решил читать все подряд.
— «Есть непостижимое какое-то упоение в нищете, Николаша, вкуси ее, попробуй! Потому, во-первых, что на самом краю уж ничего не страшно и можно презирать людскую бесчувственность, во-вторых, когда обида заполняет целиком нестерпимую твою, вечно сосущую пустоту внутри, то не так больно. В обиде на мир заключается обманчивая видимость каких-то отношений с жизнью, по существу давно уже утраченных, — однако не без надежды на восстановление попранной справедливости. В истории, как в лотерее, иногда и на долю битых выпадает счастливый билет... Новые знакомые завелись у меня в моем укромном переулке, куда в секрете от квартирных жильцов второй месяц хаживаю как бы на служебные занятия. Причем, экая шутница эта жизнь: даже кинжал погружая в иное сердце, совершает сие порою не без юмора. Так, по левую от меня руку стоит барышня пятидесяти с лишним годов... кто бы ты думаешь? Да милого моего Саши Агарина та самая маленькая кузина, которая, по слухам, с высокого берега в полноводную Кудему бросалась когда-то, узнавши о моей помолвке. Сподобились встретиться на закатце!.. но мы нашли в себе силу не узнавать друг друга; во гробах не здороваются! Справа же другая, не менее архаическая, препоясанная веревочкой фигура со внушительной, апостольских размеров бородой, имеющей исключительный успех у давальцев. Две недели, знаешь, шарил я в воспоминаниях, где же он мне раньше попадался, голубчик?.. и вдруг осенило — да ведь это тот самый штатский генерал Толстопальцев, что в пятом году восхвалениями Европы старался снискать популярность у столичного студенчества, но все без особой удачи, пока в одни сутки не прогремел на весь Петербург... и всего лишь посредством того, что пукнул во время тоста на одном торжественном банкете. Вот что значит благосклонность фортуны, Николаша!»
— Тут я невольно прошу извинения у публики, что такие востроватые вещицы при дамах! — с еле скрываемой брезгливостью процедил сквозь зубы чтец. — Язык щемит от одного произнесенья... а что еще будет, если подобная гадость молодому поколению на глаза попадет?
— Да вы не обращайте внимания, Петр Горбидоныч, — воодушевленно поддержал безработный Бундюков. — Падшее всегда пахнет, но к чистому чужая грязь не пристает!

Так, несмотря на все попытки, никак не удавалось Петру Горбйдонычу хоть ненадолго оживить аудиторию, которая вскорости окончательно повяла бы от скуки, если бы затихшая Таня не проявила интереса к личности автора только что прочитанных строк.
— Видимо, он из наших краев, с Кудемы... кто бы это мог быть! Скажите, как давно он умер, владелец этой тетрадки? — спросила она, одновременно робея и негодуя на что-то.

В вопросе ее довольно явственно прозвучал намек на священную запретность чужих писем, замочных скважин, дневников, но Таниной интонации Петр Горбидоныч сознательно не расслышал.
— В том-то и удача наша, гражданочка, — подхватил он, — что автор сих строк здравствует промеж нас и в любое мгновенье может быть призван, усажен, распытан по существу каждой фразы в отдельности. И вы сами сейчас увидите, что это не просто дневничок, а скорее исповедь, и местами, характерно, даже сущий документ эпохи... А уж психологии-то, — куды иным бесталанным сочинителям нашим, которые жизнь все больше суриком да печною сажей изображают! — и порицательно взглянул на дрогнувшего Фирсова.
— В таком случае мне хочется спросить... — настойчиво продолжала Таня. — Не кажется ли вам, что это не вполне... ну, нравственно, что ли, вслух и без разрешения владельца подобные вещи оглашать?
— Ах, вон вы про что... — скрестив руки на груди, сразу нахмурился Петр Горбидоныч. — Что же именно находите вы в этом безнравственного? Да я и сам, быть может, не стал бы мараться о чужие излиянья, где ох каждой строки классовым разложением так и разит... если бы здесь не содержались полезнейшие для нашего собрания сведения. А уж в таком разрезе ни чистоплюйством меня, ни ложными попреками совести не устрашишь! Чтобы не быть голословным, я вам охотно покажу в этой тетрадке кое-какие ценнейшие указания на одно только что упоминавшееся сегодня лицо... Эх, мне бы действительно по пинкертоновской линии да во вселенском масштабе вдарить, а я пожитки за недоимки описываю! И, характерно, сколько же вы сами давеча, барышня, невразумительных и вредных просто рацей наплели, про какой-то там переплав и прочее, в обоснование братнего паденья, а ведь все без толку... Но вот стоит внести ему в биографию одну лишь крохотную поправочку, один лишь пунктик... не скажу, чтобы умышленно, но все же каким-то чудом ускользнувший от анкетки, как вдруг все наши противоречия рассыпаются, возникает новый вариант, события равняются в стройную шеренгу, и оступившаяся было истина снова шествует в обнимку с теорией! — Петр Горбидоныч сделал паузу для привлечения особого внимания, и Фирсов удостоверился, что он гораздо умней своей маски. — Да если бы этого пунктика вовсе не существовало, его тогда изобрести надлежало бы, как сказал один популярный гений человечества... к сожалению, фамилия выскочила из головы!.. изобрести для упрощения мировых загадок и дальнейшего безболезненного прогресса!
— Не терпится вам, Петр Горбидоныч... опять про Дмитрия Егорыча слушок какой-нибудь сбираетесь пустить! — с возрастающим беспокойством догадалась Зина Васильевна, а ее белые руки так и заметались, затосковали на столе. — И чего он дался вам, Петр Горбидоныч, ненасытный вы человек, день и ночь вкруг него невидимо шнырите, ямки копаете... ровно ворон над ним кружите, несмотря что он и без того лежит бездыханный, как в степи казак, прости господи... и дырка на нем кровавая по самой что ни есть по середке души! Ведь вы даже на Кудему о прошлый месяц скатали, грязцы про него по старым местам наскрести... все я про вас знаю, ворон вы экий!
— В точности, смахал... и докопаюсь! — неподкупно подтвердил Петр Горбидоныч и, сделав в ее сторону отстраняющий жест, снова обратился к Тане, совсем приветливо на сей раз, потому что примиренье с нею наносило добавочный ущерб ненавистному врагу. — И вы тем, что я сейчас с краешка приоткрою, особо не огорчайтесь, барышня, вам персонально ничего плохого не грозит, а даже напротив. Признаюсь, как вы бросились давеча на защиту признанного громилы и ворюги, ровно в прорубь головой, все сердце во мне перевернулось от жалости. В какую, думаю, душу кроткую закрался, где свил гнездо себе, злодей! Тогда и порешил я довести до вашего сведения фактец один, от которого, допускаю... даже небольшое головокруженьице наступит, потому что кое-что гпи-верт-навыверт станет... но вот уж Векшин вроде бы и не Векшин, и даже не брат вам родной... так что и не стоило бы его кое-кому в повестушки свои включать, когда непочатые штабеля всеполезнейшего материала сколько годов киснут без надлежащего отражения!.. A вся разгадка в том, что имеется тут, в тетрадке, увлекательнейшее местечко насчет одной скоропостижной любви, со значительными последствиями. Ведь эта штука как смерч накатит порою на нашего брата, скрутит, наземь бросит, а проклятым по рождению потомкам век расхлебывать... да и не прямым потомкам только одним, а и нам, грешным, тоже. Словом, будучи лицом посторонней специальности, я, конечно, не берусь давать советы, однако на месте иных сочинителей я бы именно этот вариант избрал, как избавляющий от гнева критиков! — И он торжествующе покосился на Фирсова.
— Простите, я все еще не поняла смысла всей этой игры... поясните, пожалуйста! — сказала Таня, выжидательно поглядывая то на Фирсова, то на Чикилева, но оба молчали пока.

Собственно, ничего еще дурного, тем более нового, Петр Горбидоныч про Векшииа не сообщил, да и трудно было бы опорочить павшего человека сверх уже достигнутого им состояния, однако смутный намек на какое-то, возможно бессознательное, векшинское самозванство вызвал такое шумное любопытство у женщин, такие крайние, одна хлеще другой догадки у мужчин, что Петр Горбидоныч встал перед необходимостью начистоту поделиться с гостями своим открытием.
— В самом деле, вы уж договаривайте, господин хороший, — лишь теперь догадавшись о чем-то, вмешался Фирсов, — а то слушателей раздразнили, ниточку показали, воздух неблагополучием испортили, как давешний генерал ваш... и в сторонку собрались отойти? А что, если ваши предположения неправда... да вдобавок и сам Дмитрий Егорыч узнает сторонкой, как вы ему заглазно ворота дегтем мажете?
— Тут никакого дегтя и следов нет... — Так и заюлил Петр Горбидоныч, — а я лишь на основании неопровержимых документов собираюсь показать, куда ведет моя ниточка... если дамы разрешат, разумеется! Но предварительно хотелось бы лично вам, гражданочка, поставить ряд вопросов в подтверждение моей теории. И вы меня не бойтеся, я ваш первейший друг и признательный за доставленное в цирке удовольствие зритель... трех сослуживцев уговорил Геллу Вельтон посмотреть и сам вторично сходить сбираюсь, как отпуск получу!.. Напротив, не только не противьтесь, а даже доверьтесь мне, и я моментально, вроде хирурга, к ранке вашей... ну, к ране мнимого вашего родства с Митькой Векшиным легонечко как ляписом прикоснуся, чик-чирик, после чего вы немедленно почувствуете облегчение!
— Ладно... задавайте ваши вопросцы, — через силу усмехнулась Таня, чтобы снова своим сопротивлением не раздражать затаившуюся публику.
— Прежде всего, — незаметно, как бы вскользпув в душу к Тане, начал Петр Горбидоныч, — ведь вы со своим братом оба родились где-то близ Рогова, в трудовой железнодорожной семье?
— Да, в семье сторожа на разъезде... — поддалась на его уловку Таня. — Это приблизительно верстах в тридцати от Рогова.
— Меня, характерно, интересуют расстояния как раз в обратную сторону от разъезда, — загадочно улыбнулся тот. — В частности, насколько я смог лично удостовериться, от вас до усадьбы некоего помещика Манюкина было рукой подать...
— Напрямки, я думаю, минут двадцать ходу, хотя дети обычно все бегом, у них расстояния немереные. Если подняться на Иудейский мост, их дом слегка просвечивал сквозь березовую рощу... у нас там главным образом береза повсюду. Старая манюкинская усадьба еще в пятом году сгорела, мне тогда лет восемь было всего, а новые хозяева начали строить...
— Для краткости, давайте лучше держаться в рамках поставленного пока вопроса, — не без деликатности прервал ее Петр Горбидоныч. — Теперь не затруднит ли вас ответить... верно ли, будто супруга помещика Манюкина, равно как и покойный батюшка ваш... прихварывали в ту пору вашего детства?
— Да, у помещицы, помнится, был какой-то редкий вид паралича, ее возили в кресле. Мы раз полезли в сад к ним за яблоками и наткнулись на нее... до сей поры ее остекленевшие глаза в память мне приходят, едва я запах яблочный услышу!
— Чрезвычайно ценное показание, благодарю вас! — дополнительно оживился Петр Горбидоныч, и все подивились врожденному мастерству следователя, с каким он как бы невзначай и вразнобой ставил свои вроде и несовместимые вопросы. — А не возьметесь ли вы подтвердить заодно, милейшая Татьяна Егоровна, что матушка ваша, судя по вашей внешности, равно как и вторая супруга родителя вашего, Марфа, отличались редкой миловидностью, но мачеха ваша обладала сверх того... ну, в некотором общеупотребительном житейском смысле, и особой общительностью? Чтобы не утомлять вас, я в дальнейшем вполне удовлетворюсь простым ответом да и нет. Меня интересует, в частности, посещали ли обе эти почтенные женщины манюкинскую усадьбу по всяким хозяйственным приглашениям: скажем, капусту шинковать, белье постирать, то же самое полы помыть... да и мало ли какие могут возникнуть в богатом доме надобности при наличии вечно больной хозяйки!

Увлеченная горьким и милым зовом воспоминаний, чем-то схожих для нее с засохшими цветами, Таня не различила коварства, прозвучавшего в голосе ее собеседника. Она вовсе не догадывалась, с какой целью Петр Горбидоныч столько досуга потратил на изучение семейной векшинской хроники, к тому же сам он при допросе на жертву свою глядеть избегал, а все смахивал со скатерти отсутствующие крошки либо разглаживал и без того ровные странички манюкинского дневника.
— Я уже плохо припоминаю подробности, но из-за отцовского недомоганья семья очень нуждалась в ту пору, и все мы охотно брались за любую поденщину. Я и сама полола клубнику у Манюкиных на усадьбе, пока... — Вдруг, поймав на себе полульстивый, тусклым желтым огоньком светившийся взгляд Петра Горбидоныча, она испугалась его поразительной осведомленности в обстоятельствах совсем чужого ему, неинтересного детства. — А скажите, зачем они вам, столь... обширные сведения?
— В самом деле... вы безбожно затянули свою роль, Чикилев, у нас еще громадная повестка впереди, — с раздражением и вполголоса заметил Фирсов. — Сокращайтесь... перестаньте мучить бедную гостью!

И тотчас же тот как-то расправился, заглянцевел, как если бы действительно получал в управление весь шар земной:
— Минутку, одну минуточку терпения, граждане, и затем я предоставлю вам беспристрастно оценить некоторые чикилевские умозрения, возникшие от рассмотрения прошлого и сопоставленья его с настоящим, — зашуршал он бумажно-деловым тоном, исключающим право постороннего вмешательства. — Вот вы давеча, Татьяпа Егоровна, заядлого отщепенца и преступника бросились от дурной молвы оборонять, и это прекрасно с одной стороны, на этом, на вере в человека, по слухам, весь гуманизм покоится! Но с другой-то, характерно, вроде и не стоило бы, ой не стоило бы вам пускаться в такое рисковое, я бы сказал, плаванье, чтобы на мель в непроверенном месте не наскочить. Вот я и предлагаю вынуть нашего героя из присущей ему земельки да, легонько корешки отряхнув, взглянуть на них в целях распознания, кто таков, стоит ли честным людям скорбеть о нем и, характерно, нет ли прямой классовой закономерности в его нынешнем позоре... — Он вперил продолжительный взор куда-то поверх всего собрания, как поступают выдающиеся ораторы, также артисты в наплыве особо возвышенного вдохновенья. — С этой целью мысленно перекинемся на ту самую речку Кудему; не имеющую пока судоходного пли рыбохозяйственного применения, зато изобилующую по бережкам уютнейшими зелеными альковцами для укромного уединения всякой живности... как летучей, равно и ходячей на своих двоих. По слухам, Марья Федоровна доверительно рассказывала кое-что о них одному присутствующему среди нас и преждевременно возомнившему о себе литератору!.. Вообразим также подгнивающий поблизости от речки дом с белыми колоннами, когда-то цитадель столбового российского феодализма, этак чуть на горке и в окружении столетних зеленых кущ. И там по запущенным парковым тропинкам слоняется с ружьецом, в охотничьей тужурке весьма нам знакомый, вынужденно находящийся на холостом положении местный барин в наилучшем расцвете лет. Однако ему не гуляется, не стреляется, и шагает, бедняга, в том единственно расположении, куда бы ему приткнуть скопившуюся от калорийной пищи силенку, хе-хе! А вокруг своим чередом происходит цветение природы с преобладающей липой во главе, нащелкивает про свободную любовь всякая мелкокалиберная птичура, и не исключено также, что надвигается гроза, нагнетающая в неплохо сохранившегося барина дополнительное мужское электричество. Итак, в наивысшем томлении духа минует наш Сергей Аммоньга пустынные анфилады родового замка, поднимается к себе в сиротливый апартамент и там, характерно, к низменному своему воодушевлению, застает привлекательное и, характерно, совершенно безответное, потому что благодаря тогдашним социальным условиям вполне подневольное, существо женского пола, которое, соблазнительно подоткнув юбки, моет жалкой тряпицей грязные, возможно в недавней феодальной пьянке затоптанные, полы. Я бы тут многое мог подчеркнуть, только из-за женского присутствия воздержусь!.. И заметьте, в качестве бесстыдного представителя своего класса, он не поинтересовался, к примеру, расспросить согбенную женщину про ее стесненное житье-бытье, с целью помочь ей в приобретении коровенки, как поступил бы всякий развитой начитанный гражданин нашего времени, нет, а в высшей степени наоборот, ему приходит в голову совсем тому противоположное и даже чудовищное, невзирая на то что перед ним находилась тихая поденщица, скромная подруга недомогавшего в ту пору труженика железнодорожного транспорта. Ничто: ни ослепление минутной страсти, ни очевидная выгода уединенного местоположения — ничто на свете не давало ему права на его безобразный поступок... ни — если бы даже сама его жертва напевала при этом фривольную песенку в духе неграмотной тогдашней, задавленной царизмом крестьянской массы! С характерными для опытного сластолюбца хитростью и обольщением, разложившийся феодал тотчас бросается вперед и предпринимает некоторые шаги...

Незаурядное прокурорское вдохновение Петра Горбидоныча сулило собранию картинки еще более сочной живописи, так что все положительно замерли в созерцании не дорисованного покамест приключения, и даже Клавдя, вытянув шейку, приготовилась выслушать подробность из биографии дедушки Манюкина, но, ко всеобщей досаде, вмешалась по праву старшинства супруга безработного Бундюкова. Каким-то режущим римским голосом она призвала рассказчика устыдиться хотя бы незнакомых, незамужних, пусть даже и на выданье женщин, в особенности же невинных малюток в образе прислушивающейся хозяйкиной дочки. Остальные гости тотчас зашикали на строгую Бундюкову — в том смысле, что манюкинское приключенье не выходило за рамки печальной бытовой осведомленности, уже имевшейся у Клавди; не говоря о том, что всем ужасно хотелось проследить до конца некрасивое поведение Манюкина, всех одинаково сверх того манило влекущее предчувствие, что развлекательный вечерок этот увенчается, бог даст, каким-нибудь пустячком с кровью. И действительно, не успел Петр Горбидоныч двух глотков из стакана отхлебнуть, как вдруг, вся зардевшаяся, рванулась на него из кресла Таня, лишь теперь осознавшая смысл чикилевского намека.
— Сколько я поняла вас, гадкий вы клеветник... вы намекнули нам, что брат мой вовсе не то лицо, за кого он себя выдает? — вся подавшись вперед и звенящим голоском спросила она и, верно, вцепилась бы в него ногтями, если бы тот посмел головой кивнуть в подтвержденье. И так как самой ей было непосильно справиться с мужчиной хотя бы и посредственного чикилевского телосложения, она бессознательно и рукою пошарила Заварихина за спиной у себя, чтоб привлечь его на помощь, но то ли отвлекли его коммерческие соображения, то ли еще что, только он давно уже сидел поодаль, на подоконнике, явно наслаждаясь ночной прохладой и вслушиваясь в гулкие звуки опустевшей к тому времени улицы. Хотя с Векшиным у него не случалось пока особых соприкосновений, он крестьянским чутьем угадывал в нем непримиримого, даже смертельного своего противника. Не потому ли, что слишком хорошо понимал корни Векшина, даже предвидел, что Векшин еще выберется из ямы, он и не прочь был своею женитьбой на Тане обеспечить на всякий случай близость с ним, в особенности ценную — пока тот находился во временном упадке. Поэтому он не испытал никакого злорадства от чикилевского открытия, что Танин брат сверх его нынешней профессии является последышем разгромленного сословия и, следовательно, из породы тех бродячих псов, каких из опаски бешенства перед покосом давили у них в уединенном овражке за гумнами. Фирсову же это разоблаченье грозило вовсе катастрофой, так как смывало романтический ореол с героя, и он тут же решил при первой оказии отправить Векшина в деревню, на Кудему, для выяснения родственных обстоятельств.

Снова, как часом раньше, смятенье и шум поднялись на именинным столом, но Таня уже не плакала теперь, а лишь как затравленная всматривалась в обращенные к ней отовсюду лица. Все наперебой, вместе с хозяйкой, пытались убедить ее, что если даже с векшинской стороны имеется налицо кое-какое самозванство, то непреднамеренное, бескорыстное, что и среди дворянства в российской истории попадались незамаранные личности, если судить по памятникам из цветных металлов, уцелевшим кое-где в городах, что изменение социального положения ничем не сможет повредить Дмитрию Векшину в его нынешнем состоянии, а если и скажется — разве только незначительным повышением квартирной платы, ничуть не обременительным при его неограниченных источниках дохода... и вообще Тане остается лишь радоваться, что бесфамильный вор этот перестанет их родовую фамилию чернить!

Здесь, призывая к осторожности и вниманию, Петр Горбидоныч поднял указующий перст, и все затихло. Из-за томительной духоты двери в коридор, равно как и с кухни на черный ход, стояли открытые. Внезапно оттуда послышалась приближающаяся возня, порою чуть не грохот, словно в квартиру втаскивали продолговатый, бултыхавшийся на веревках предмет, то и дело задевавший развешанную по стенам домашнюю утварь, причем вся ватага носильщиков была трагически и беспросветно пьяна, и в том лишь таилась крохотная надежда на прояснение, ; что один из них все старался запеть что-то слишком уж знакомым фальцетом... Гости привстали от напряженного ожидания, Таня же, напротив, опустилась назад в кресло, стиснув зубы и побледнев. Бурдюкова перекрестилась, Зина Васильевна, не мигая, глядела в проем двери, жадно зовя свою судьбу.
— А, наконец-то, мошенники... а уж мы заждались их совсем! — с воодушевлением воскликнул Петр Горбидоныч, стаканом чая салютуя вошедшим, так как в его роля председателя и души общества надлежало проявлять временную терпимость даже и не к такому еще отребью человеческого рода. — Ой, и навели же вы панику на нас...

И действительно, трудно было допустить, что всего двое, хотя вы и в наивысшем спиртном градусе, способны были производить подобный переполох.

За несколько минут перед тем Заварихин различил на тротуаре внизу две смутные фигуры — в обнимку и враскачку подвигавшиеся в тумане. В той главе на протяжении вечера Фирсов неоднократно менял не только состав гостей или рисунок скандала, но и самую погоду заодно.
— Сам не знаю, смешной старик, как ты не надоешь мне за целый вечер! — ворчал глуховатый, не узнанный вначале Заварихиным голос.
— Не иначе как сердце подсказывает, — разудало вторил другой. — Вроде родственнички мы с вами, хоть и отдаленные весьма. Я в том смысле, что все человечество по Адаму родня и в этом качестве стремится слиться в единую семью, однако применяет к сему столь сильные средства, что в конце концов, хе-хе... пожалуй, сливаться-то будет и нечему. Ну-ка, найдется у вас сколько-нибудь убедительное разъяснение на сие стариннейшее, признаться, опасение мое?

О чем шла речь, Заварихип из-за расстояния не смог уловить, только вывел из подслушанного отрывка заключение, что обоими было выпито приблизительно поровну. Неизвестно, при каких условиях подцепили они друг друга, но самый факт их совместного возвращения вызвал на губах у Петра Горбидоныча нескрываемую усмешку ликования, а у прочих, не исключая и Зины Васильевны, невольный полувосторг перед его несравненным даром сыскного прозрения. Все переглядывались, и так силен был гипноз клеветы, что и Таня, суеверно сжавшись в кресле, мучительно сравнила новоприбывших в поисках наследственного сходства... Ведущее место в этой шумной паре явно принадлежало Манюкину.

Сергей Аммоныч находился в состоянии отличного, даже чуточку утомительного для прочих благодушия, чему не противоречил большой багровый, но вполне безвредный затек на рубашке — верно, от вылитой за ворот вишневки, как поступают с теми, кто в компании не пьет. Дружественно, даже не без оттенка понятной теперь фамильярности, опирался он на руку Дмитрия Векшина, который с сыновней корректностью, при очевидном упадке собственных сил, помогал старику сохранять приблизительную устойчивость. Несмотря на летнее время, Векшин был в прежней роскошной шубе, несколько слежавшейся за минувшие месяцы в тюремной кладовой, и не столько заношенной, сколь просто порванной местами и с пятном свежей краски на рукаве. Так они стояли посреди комнаты, и вот уже Тане не по себе становилось от пронзительной ясности векшииского взгляда.
— Двойная звезда шлет привет всем... ординарным! — расшаркиваясь, прокричал Манюкин и тыльной частью ладони щелкнул сперва Векшина в грудь, а там и себя в затасканный до неблагопристойности, о двух всего пуговицах жилет. — Вот мы и вторглись, незваные, на высокопоставленное торжество, в самую гущу всемирно-исторических событий... И до какой же степени причудливо иной раз судьба играет человеком: вышибли меня сейчас из одной пивнушки коленом под сиденье, лечу стрекачом и размышляю, чего еще посногсшибательнее пошлет мне господь на пути. Как вдруг с маху ударяюсь в нечто теплое и родственное, зажмуриваюсь и по-стариковски повисаю в естественном ожидании, что и этот наподдаст сейчас за оскверненье... и тут попутно возникает шкурный интерес, по какому месту наподдаст? Ежели по спине, думаю, так жир, по голове — так кость, а вот ежели по животу придется, в самый дых человеческий? Потихонечку соскальзываю с высоты куда-то в щемящее ничтожество, в прах, на голый шар земной, поднимаю молящие очи, и во мраке убийственной ночи — он! Стоит и размышляет под соленым этаким дождичком, в хорьковой мантии своей... Митрий, восклицаю ему, Егорыч, вор московский, принц датский, и прочая и прочая... помоги встать поверженному Лиру! — Но здесь Сергей Аммоныч стал заметно клониться на сторону, тогда Фирсов подставил ему стул, чтобы нужный ему для дела старик раньше сроку не выбыл из строя, и тот присел, после чего ему тотчас подали на тарелке кусок кренделя с добавком колбасы, а вернувшийся на свое место Фирсов записал, что всем было приятно зрелище жующего Манюкина, из чего следовал несколько неожиданный вывод, что находившиеся там гости принадлежали все же к человеческой породе.

Был поставлен стул и Векшину, по вряд ли тот заметил его, а лишь обвел присутствующих взором и, как бы смирившись, по-прежнему в шубе, машинально пошел здороваться со всеми, кроме Чикилева, выскользнувшего на минутку якобы по хозяйственной надобности; никто пе посмел отказать Векшину в рукопожатии. Подойдя же к Заварихину, он долго держал его руку в своей и, точно силясь вспомнить, пристально всматривался в то место Николкина лба, откуда начинаются волосы. Возможно, он припоминал старую встречу.
— Это жених мой, Заварихин Николай... подружись с ним, Митя! — волнуясь и кусая губы, сообщила Таня. — Вот скоро сестренка твоя станет купчиха Заварихииа... не рассердишься?

Как ни хотелось ей придать видимость шутки своей новости, брат даже не взглянул на нее, а продолжал глядеть в Заварихина, но, пока не заговорил, у того не было полной уверенности, что Векшин видит его.
— Сожалею, что нет у меня власти отменить... — жестко и совсем трезво произнес он, подразумевая замужество сестры, — по плечо руку дал бы себе отрубить, лишь бы того не случилось! — И многие переглянулись, потому что вложил в свои слова какое-то болезненное, снедавшее его раздумье.

Тогда, обычно столь робкая с ним, а сейчас почти суровая, только будто почерневшая лицом за те недолгие минуты, Зина Васильевна сняла с Векшина шубу и за руку, как хозяина, повела к столу; он машинально повиновался. Все так же не спеша, не стесняясь глазевших гостей, на виду у помертвевшего Чикилева, Зина Васильевна по-семейному отвернула край парадной скатерти, чтоб не залить невзначай, и, ко всеобщему удивлению, принесла с кухни тарелку исходивших паром щей.
— Не хлопочи, гости у тебя... — вяло сказал Векшин.
— Ничего, поймут, люди же, — отвечала та. — Покушай, Дмитрий Егорыч. Там у вас небось рано обедают, а ты, видать, на радостях еще погулять успел...
— Друзья угостили, Зина, — в таком же точно тоне, словно наедине, признался Векшип. — А так ни к чему и не тянет что-то, да, по правде сказать, и не на что.

Он сидел очень прямой, похудавший и серый с больничной койки, но чистый и выбритый, — сидел, шевелил ложкой в тарелке, не ел. Время от времени, безмерно удаленный от всего происходящего, он приподымал голову и скорее вслушивался, чем вглядывался в ничем как будто не занятое пространство перед собою. Подсевшая сбоку Таня вполголоса выспрашивала его о здоровье, о планах на будущее, обо всем, кроме недавнего прошлого, — допытывалась с тем большей нежностью, что все вокруг таили про него несправедливую правду. Ее усилия разговорить брата неизменно разбивались об его рассеянные кивки и такие же односложные замедленные ответы... Посреди одного особо настойчивого Танина обращенья он придвинул тарелку сидевшему наискосок Манюкину с предложением похлебать горяченького, пока нб остыло зря.
— Два раза давеча жаловался старик, что оголодал весь, — пояснил сестре Векшин. — А у меня ни копейки, как на грех, и взять негде.
— Что ж так, Дмитрий Егорыч?.. прохожих в переулках не оставалось либо из гордыни... мараться не хотелось, не по специальности? — вкрадчиво, тоном разлюбезной шутки, и, видно, неожиданно для самого себя, спросил Петр Горбидоныч, и всем показалось, что надолго оглохли от испуга.

Векшин так внимательно поглядел на обидчика, что безработный Бундюков опять бежать собрался с побоища, вместе с супругой на этот раз, не выносившей зрелищ с пролитием крови. Но, видимо, другие голоса донимали в ту минуту Векшина, — чего-то недослышал сперва, а потом Манюкин подоспел на выручку.
— Высосу, пожалуй, тарелочку, — засуетился он, обеими руками прихватывая векшинское подаянье, как бы из опасения, чтоб не отняли. — Вдоволь было выпито нынчо, а вот пообедать чего-либо, кроме закуски, не довелось. Кассиры беглые угощали... странно, целых пять штук — и сдинакие все, как из зеркала вылезли. Ох, какие же мы все милостивые становимся, как почуем свой смертный час!.. при мне же их и забрали. Зато и я для них по чести старался... такие фортеля выкомаривал, право слово, богу душу не отдал едва.
—Вот для чужих и жизни не жалеете, а своим хоть бы кусочек отвалили посмеяться, Сергей Аммоныч! — от лица присутствующих попрекнул безработный Бундюков, не посещавший пивных как из страха влипнуть в историю, так и ради экономии. — Право, уже сколько годов стенка в стенку с нами квартируете, а того нет, чтобы своих вспомнить. За деньги можно, а по дружбе нельзя... необщественно получается, Сергей Аммоныч!

И, разохотясь после незавершенного чикилевского рассказца, все так и прилипли к Манюкину с просьбой поведать им задаром какое-нибудь, в легком духе, похождение из помещичьей жизни, тем более что Клавдя мирно спала в своем уголке.

Тот даже руками замахал.
— Куды!.. ведь я же прекращаю ее, завирательную мою деятельность. Последнее время уж самое заветное с донышка доставал, шаришь-шаришь, ан нет ничего: выдохся Манюкпн. Давеча принялся было рассказывать, как на святках покойный родитель мой у проезжих цыган кривого черта купил по случаю... лучшая история из всего репертуара, а не смеются. Двое уставились в меня, жевать забыли, и глаза вроде мокрые. На поверку выходит, что не мне с них, а вроде им с меня причитается, за сочувствие... — и задрожавшей от волнения рукой поправил ломоть хлеба перед собою. — Впрочем, русские обожают глушить пиво под соленую слезу, заместо моченого гороху!
— Извиняюсь, вы это прежних русских, из обеспеченных классов, имели в виду или нас, извиняюсь, из современности? — зловеще поинтересовался Бундюков.
— Тех, прежних, конечно... — немедленно сдался струсивший Манюкин.
— Уж не стращайте его, гражданин Бупдюков, — великодушно заступился за того Петр Горбидоныч. — Дайте ему подкрепиться, он тогда еще общительней станет!

После удачнейшего — оставшегося безответным, да еще в присутствии дамы сердца! — выстрела по сопернику Петр Горбидоныч пребывал в чудесном настроении. Нигде в организме не болело, жизнь манила вперед, созревала одна новая пилюля в адрес Векшина. В отличие от помянутых кассиров, он благодушно посмеивался на смешные выражения и действительно забавные кривлянья Манюкина, проявляя тем самым снисходительность в отношении низшего существа, неспособного скрыть свои никому не интересные переживанья.

В ту минуту он до такой степени не питал обиды на Манюкина за причиненное ему, Петру Горбидонычу, зло, что решился дружески пошалить с ним.
— В таком случае, раз от привычных занятий отстраняетесь, — вполне безразлично спросил он, — откуда же вы извлекать станете свой доход... хотя бы на выкуп пайка, на оплату жилплощади?
— А я себе службу отыскал постоянную, Петр Горбидоныч! Не похвастаюсь, но очень покойное местечко!
— И не утомительное?.. все на ногах небось? Я к тому, что ни в какую приличную канцелярию вы из-за курячьего почерка своего никак не сгодитесь.
— Это ничего, хоть бы и на ногах, — махнул рукой Машокип, но уши его уже выдавали непривычку к мелкой лжи. — Любая должность на свете хороша, Петр Горбидоныч, если только человеческая!
— В чем же конкретно состоит такая ваша должность? — продолжал Петр Горбидоныч, как бы запуская в душу ему вращательный зонд испытателя природы.

Прижатому к стенке Манюкину приходилось выдать свои взгляды на смысл жизни и объем человеческой деятельности, чего ему в большой компании делать отнюдь не следовало, но он все равно выдал бы, если бы вдруг не бросилась ему в глаза одна незамеченная раньше несообразность. На столе перед Петром Горбидонычем находилась заложенная посреди чайной ложечкой та самая его сердечная тетрадка, которую он полагал запертою на два оборота ключа. С ужасным тиком в лице, глаз не сводя с находки, Манюкин напрямки, так что даже стул опрокинул по дороге, устремился к Петру Горбидопычу. И хотя тут всего можно было ожидать от разъяренного собственника, еле скрывавшего свои намерения под довольно некрасивой ухмылкой, Петр Горбидоныч и жеста не сделал для самообороны, только руку положил на предмет, принципиальную принадлежность которого приготовился оспаривать, из чего стало видно, что без рукопашной делу не обойтись.
— Никак, вслух почитывали тут эти каракули мои? — через силу осведомился Манюкин, весь дергаясь, причем левая половина явно не поспевала за другой.
— Скорее просто ознакомились слегка... я вообще люблю почитать похождения прежних времен, — без тени вражды отвечал Петр Горбидоныч. — Только уж и почерк у вас, действительно... чему только мадамы да гувернанты учили вашего брата, диву даюсь!
— Так что понравилось, значит? — все кивал Манюкин, озираясь и не решаясь на что-то: видно, под руку ничего такого не подвертывалось.
— Далеко не везде... — строго оговорился Петр Горбидоныч, — да и стиль местами неровный. То вроде смешное начинается, только рот для смеху раскроешь, а тут тебе поперек какая-нибудь заумственность!.. Я бы тоже разнузданные краски поубрал да пессимизм кое-где почистил, хотя немножко-то для настроения я и сам не нрочь; маловато ее у вас, заметьте... ну этой самой, как ее? Бодростью недостаточно пропитапо. Надо гораздо больше пропитать. — Он сковырнул с зубов леденец, затруднявший словопроизиесение, и подержал его в отставленных перстах, пока не закончил до точки начатого сужденья. — Но то местечко, где вы разоблачаете либерализм петербургского генерала, очень у вас такое получилось, сильное, я бы сказал. Не лишено, не лишено, а местами так прямо Плутарх какой-то!
— Про генерала лучше всего описано, побольше бы нам таких описаний, только особо сальные места лучше точками обозначать! — благодушно вставила супруга Бундюкова, очень довольная, что после происшедшей стычки снова все налаживается. — Я памедни книжку читала одну, название забыла, тоже прямо живот со смеху лопался: очень как-то... воодушевляет!
— Нет, вы не отмахивайтесь, вы поприслушайтесь, Сергей Аммоныч, к ее ценнейшему совету! — перехватил идею Петр Горбидоныч. — Я бы на вашем месте таких фактиков побольше подсобрал, из быта банкиров, графиней, архимандритов тоже разных... да и бабахнул бы отдельной брошюркой как агитацию. Заметьте, нынче и за чепуху большие деньги платят. Полюбуйтесь на пишущую братию... некоторые, характерно, даже в клетчатых демисезонах среди бела дня фигуряют, ова до чего распоясались!

Никто - ни Фирсов, пристально глянувший поверх очков в ответ на чикилевский щелчок, ни тускло взиравший куда-то в средину обчищенного теперь до крошки стола Дмитрий Векшин, ни тем более прочие, — никто не вмешивался, хотя больше и не развлекался этой игрой кошки с мышью.

Бормоча нечто о лестности столь преувеличенной оценки, Манюкин потянулся было за тетрадкой, но Петр Горбидоныч тотчас положил вещь под себя, буквально прикрыв ее своим телом. Положение настолько осложнилось, что безработный Бундюков в третий раз приготовился постоять за порогом то время, пока Манюкин не совершит свой заключительный кровавый поступок.
— Ну отдайте ее теперь, Петр Горбидоныч, — тихо и настоятельно сказал Манюкин. — Посмеялись, и хватит. Не драться же мне с вами, старику. Я устал и, право, спать хочу!
— Поверьте слову, сам хотел бы, но из высших побуждений, извиняюсь, не смогу пока, — наотрез спазматически отказался тот. — Мы разыскиваем здесь факт первостепенной для всех нас важности. Можете в суд подать на квартиру номер сорок шесть, если это вас обижает, и мы охотно уплатим положенную трешницу штрафа, в складчину, или сколько там следует по таксе, но интересы всеобщего благоденствия для меня выше любых меркантильных соображений. Разумнее же было бы для вас терпеливо посидеть в сторонке и не позже чем через полчаса получить обратно свой жалкий м у м у а р... однако лишь до возникновения ближайшей надобности.
— Тогда... не представляется ли вам несколько подловатым ваше поведение, гражданин Чикилев? — спросил Манюкин, пытаясь хотя бы приветливой улыбкой смягчить резкость своего обращения.

Петр Горбидоныч призывно постучал ложечкой о стакан и поискал глазами Бундюкова, но того уже не было в комнате.
— Зарубите себе на своем сизом алкоголическом носу, Манюкин, — сказал он холодно, — свят любой инструмент, коим добывается благо общественное. Если же вы все еще пытаетесь отстаивать за собой дурацкое право на свои поганые секретцы, то заранее плачьте, любезный Сергей Аммоныч. Каб назначили меня, скажем, директором Земного шара, так я бы вообще никому частных тайн не дозволял. А чтоб кажный ходил к кажному в любой момент дня и ночи и читал бы его настроения посредством машинки с магнитными усиками, вона как! При нонешних-то достижениях технической мысли — луч смерти да газ чихания! — в единый миг можно жизнь целиком изгубить... Нет-с, человека с его раздумьем нельзя без присмотру через увеличительное стекло оставлять! Мысль — вон где главный источник страданья и всякого неравенства, личного и общественного. Я так полагаю в простоте, что того, кто ее истребит, проклятую, того превыше небес вознесет человечество в благодарной памяти своей! — и обвел всех глазами с целью выяснения, остались ли там еще несогласные.

Расширительно толкуя свою должность преддомкома, Петр Горбидоныч любил в трудных случаях жизни, когда речь заходила о протекающей крыше либо неисправной канализации, прикрикнуть на жильцов от имени будущего, что неизменпо оказывало на них успокоительное действие. Судя по началу, так оно должно было случиться и теиерь. Наступило проникновенное молчание, и самое занятное, что все забыли на это время про Векшипа, с которого началась та затянувшаяся дискуссия. Вдруг Фирсов решительно поднялся с места и двинулся к Петру Горбидонычу, стоявшему теперь несколько на отлете, чем создавалась как бы некоторая предварительная зона недоступности.
— Теперь пришла моя очередь сказать нечто от лица присутствующих, — обратился к нему Фирсов, машинально пытаясь вправить в карман записную книжку, где все это было уже накидано в черновике. — Вот вы целый вечер занимаете общественное внимание и уж не впервой шантажируете нас будущим, Чикилев! Вы ужасно утомительны стали, любезнейший...
— И што? — с вызовом нахмурился тот. — Современность жметь, под ложечкой щекотит, не ндравится?
— Нет, современность мне как раз нравится... так и укажите в доносе, который этой ночью вы на меня напишете, — раздельно произнес Фирсов, чтобы ни у кого уж не оставалось сомнения, особенно у стоявшего за дверью Бундюкова. — Больше того, я сам деятельный участник этой современности, за что неоднократно получал угрозы врагов ее как письменные, так и по телефону... покончить на плахе жизнь свою. Но, правду сказать, мне до смерти опротивело ваше поведение в помянутой современности. Словом... ну-ка, верните старику его тетрадку!
— Не надо бы, Федор Федорыч, на мне же заступничество ваше отзовется... — жалобно шелестел сбоку Манюкин.
— Я считаю до трех, — повторил Фирсов и сразу начал с двух.
— И не подумаю, — так же внятно отвечал Петр Горбидоныч. — И не запугивайте!.. слыхал я про вашу угрозу, будто так описать меня можете, что сотню лет в этой стране смеяться будут... этим Чикилева не проймешь! И подачек ваших, как вы меня кротким пострадавшим ангелом с Клавдюнькой описали, мне не нужно. Мне, характерно, наплевать на ваши акты сочинительского милосердия, Федор Федорыч. И бывшим дворянам не позволю священное право мое у меня назад отнимать...
— Зато сам я, происходя из низкого сословия, все же попробую с вашего дозволенья, — с тихой яростью проговорил Фирсов, после чего довольно сочно щелкнул записной книжкой по воздуху.

Так, по крайней мере, Петр Горбидоныч на другой день Бундюковым объяснял, что всего лишь по воздуху пришлось, звук же пришлепни образовался якобы из множественного соприкосновения страниц. Но, судя по одностороннему левому румянцу у преддомкома, душевной разрядке и ощущению сытности в фирсовской руке, цель была вполне достигнута.
— Ага, так! — после кратчайшего остолбенения воскликнул Петр Горбидоныч, весь бледный за исключением помянутого места и, возможно, даже обрадованный фирсовской выходкой, сулившей тому неисчислимые бедствия. — Ну, держитесь теперь, Федор Федорыч: вам Чикилева в обиду не дадут... вам за Петра Горбидоныча бородки поубавят, хотя бы до эшафота на сей раз и не дошло.

Из-за позднего времени собрание стало редеть задолго до непозволительной сочинительской расправы, и раньше всех ушла Таня с Заварихиным, которого Фирсов почти заставил проводить ее: после происшедшего опасно стало оставлять ее наедине с собой.
— Теперь извините, гости дорогие... больше из угощения ничего не будет! — с поклоном объявила супруга безработного Бундюкова за хозяйку, находившуюся в самых расстроенных чувствах.

Все высыпали в прихожую, кроме одного Векшина. Безличным взором смотрел он, как снова разбуженная шумом Клавдя лакомилась отставшей от кренделя сахарной корочкой, положив подбородок на стол; впрочем, вряд ли он видел девочку. Несколько оправившаяся к тому времени именинница провожала гостей и каждого порознь просила на прощанье не серчать, если не все так кругло получилось, как хотелося.
— Трешница штрафа за мной! — со шляпой набекрень посулил Чикилеву сочинитель, уходя.

Петр Горбидоныч вдогонку ему лишь мизинчиком погрозил, и тот, несмотря на азарт ожесточения, спиной его мановение учуял, а вскоре по выходе повести в свет и остальным телом испытал неблаговоление к себе затронутой стихии.