Роман

Вор

XIV

Насколько хватало глаза, во всем мире валил огромный летучий снег. Он заносил улицу, роился вкруг подслеповатых фонарей, лепился на деревья и фасады, фантастически преображая прямолинейную скуку городской действительности, и вот уж волшебней Благуши не стало места на земле! Только снежный шепот слышался в тишине, но время от времени глухой, протяжный посвист раздавался над крышами, и снежные завалы, дымясь, торопились поменяться местами, а небо гуще застилалось белой мглой. К полночи ни собаки бездомной не осталось на воле, только ветер да вор.

Подгибая голову, чуть не по колено в снегу, Векшин достиг перекрестка, и сразу взамен невезения в любви проявилось насмешливое к нему благоволение удачи. Продолговатый, с прогибом посреди сугроб — старик с лошаденкой — дожидался седока на углу. Было что-то пугающее в том, как — едва свалился с них снежный чехол, немедленно зачмокало там, зафыркало, пахнуло древнею конской вонцой, и без опроса, без сговора старик повез Векшина как раз в потребном направлении.

Вьюга мела им навстречу и вскоре запорошила Векшина с головой, но он не чувствовал, ни как стекала за ворот талая прохлада, ни как вкусен был после прокуренной пивной промытый снегом воздух. Векшин ехал прямой и бесчувственный, изредка тычась в сутулую спину перед собою, когда сани ныряли в занос, и ничего не различая кругом — не потому, однако, что провел без сна ночь накануне, а просто все его существо полностью поглощала мысль о том, какое замысловатое кощунство происходит сейчас т а м, в хорошо оборудованном для того помещении. Иногда, точно при магниевой вспышке, Векшину представала нелепость его бездумного, среди ночи, напрасного теперь визита к Доломановой, на который у него не имелось ни права, ни повода и которым ровно ничего нельзя было поправить после стольких взаимпых, считал он, ошибок. Минутами ему хотелось выскочить из саней, потому что в случае бегства хоть крохотная на что-то оставалась надежда, содержащаяся во всякой неизвестности. Вместо того жестокая сила прижимала его к сиденью и заставляла толкать старого черта в плечо, чтоб подхлестнул побольней свою ленивую животину.

Весь замысел плана в том и состоял, чтобы по возможности быстро и внезапно, хорошо бы с отмычкой даже, нагрянуть туда, в сокровеннейшее тепло, прежде чем любовники расстанутся, предупрежденные шорохом в коридоре, и если не дано будет застать заключительный в потемках вздох либо тот смертный, с изнанки, запах свадебных лилий, то хоть запоздалой ладонью коснуться раскаленных телами простыней и убедиться в необратимости происшедшего...

Просто немыслимым казалось по доброй воле покинуть кровлю в подобную погоду, но последняя-то и сулила успех, каб не эта, верно, с живодерки покраденная кляча. По мере того как сокращалось расстояние до места, все более овладевало Векшиным опасенье, что пропустил начало своей казни, потому что давным-давно наступила та благодетельная к любовникам вьюжная ночь, когда к естественным радостям объятий присоединяется безграничное, без помех со стороны, время и двойное, под снеговым пологом уединенье... Зато она еще годилась, та глухая, без следов и свидетелей ночь, для одного молниеносного, на росчерк пера похожего проступка, способного хоть ужасом, пусть ненадолго, подавить в памяти адские картины, нашептанные воображением. После искусного Санькина навета на Доньку с Доломановой ожившие рисунки эти шевелились, обнимались перед Векшиным как на экране — в преувеличеньях, позволявших наблюдать самые стыдные подробности. На протяжении одной какой-то бесконечной улицы они так терзали его бедный мозг, что Векшин, возможно, прибегнул бы к единственному способу избавиться от них навечно, к пуле, если бы не оказалось вдруг, что уже прибыли на место.

Черт доставил сюда Векшина точно в срок и сразу, с подозрительной резвостью растворился в метели вместе с санями. Маша еще не легла, — единственное в ряду других, чуть тусклей обычного, светилось ее окно. Видно, она по привычке читала перед сном, а Донька тем временем находился у себя в закутке и, возможно, сымал носки или раздумчиво чесал бок под рубахой, уставясь на свечу и перебирая обрывки дня, как это присуще людям в таких же обстоятельствах, в том числе исполнителям казни. Следовало поэтому переждать, лучше всего — во дворе напротив, на случай, если действительно, вкладывая в свою утеху значенье векшинской кары, Маша из предосторожности выглянет на улицу сперва!.. но едва он собрался толкнуть калитку в смежное владенье, свет в отсчитанном с краю окошке погас и открылась возможность приступить к задуманному. Что-то велело Векшину, впрочем, постоять за деревом в расчете на непредвиденные задержки — пока сойдутся, пока что, и, может, Донька вздумает папироску выкурить или мало ли что еще понадобится по ходу дела. Эта подсказка здравого смысла, выражавшая неотвратимость предстоящего, потрясла Векшина... Прямиком через окно было бы ближе, но ни дерева, ни водостока не имелось поблизости. Не помня себя, он пересек улицу, вбежал в подъезд и перевел дыхание.

Самая пора наступила для таких дел, — бесшумно, через ступеньку Векшин стал подниматься по лестнице.

Ему пришло в голову притвориться пьяным, будто заехал под хмельком по пути из одного вертепа в другой. Под такой личиной удобней было задержаться, задать лишние вопросы, на худой конец самому скользнуть по коридору до неостывшего гнездышка, сославшись впоследствии на беспамятность опьянения. На втором марше Векшину ясно стало, что притворство это ни к чему, потому что дверь наверняка откроет сам Донька, раздетый, с голой грудью атлета, еще не очнувшийся от своего торжества, и тут Векшин машинально коснулся кармана справа!.. но сразу забыл все это, едва оказался перед Машиной дверью. Рука его дрожала, когда несколько раз сряду поглубже и безуспешно вдавливал кнопку звонка. Облегчительная вначале догадка подтверждалась: частое в те годы явление — в районе выключили свет, что в известной мере также было на руку Векшину. Тогда он принялся стучать, то кротко, то властно, пока настороженный Машин голос не опросил его из-за двери.
— Открывай, нечего там, из розыска... — по злому осененью, сиплым чужим баском отозвался Векшин и, в ожидании, неизвестно зачем поспешно натянул на пальцы лайковые, волглые в кармане перчатки.

Доньке и не следовало отпирать дверь самому, — по наружному виду его легче легкого было бы догадаться о происходившем. Отперла сама Маша, и хотя гость стоял на пороге чуть не до бровей залепленный метелью, в снежной чалме, Маша сразу узнала его.
— Какая скверная выходка, Митя... ты уж и шутить разучился! — и качнула головой с осужденьем, довольно искусным для застигнутой на месте преступления.

Векшин смотрел исподлобья и видел лишь то, что подтверждало его подозренья. Маша была в халатике, паспех надетом прямо на тело, и как-то не в меру целомудренно, ревниво, как оно и положено в таких случаях, придерживала распадающийся на горле ворот левой рукой. Длинная, в правой, только что зажженная свеча отбрасывала на кафельную печь за спиной стройную тепь ее головы, взлохмаченной прикосновением подушек. Колеблемое дыханьем пламя выдавало ее гнев и волненье... Векшинские ноздри раздулись, исследуя, но ничем не пахло в прихожей, кроме как антоновскими, почему-то, яблоками.
— Ты не подумай, я не в гости к тебе, Маша... — начал Векшин.
— Да и время неподходящее, — через силу согласилась та.
— Видишь ли, мне по срочному дельцу Доню повидать... Кликни, если не слишком занят, окажи по старой дружбе одолжение!

Оба глядели в глаза друг другу, оба не смогли бы предсказать, что последует через минуту.
— Видишь ли, он еще не возвращался, — помедлив, сказала Маша и посмотрела на дверную цепочку, готовая снова запереть дверь. — Тебе лучше завтра зайти.

Тогда Векшин принялся обирать снег с себя, стряхнул его за порог и со шляпы, и между делом все искал глазами Донькино пальтишко либо кепочку, но вешалка находилась во тьме, за шкафом, а заглянуть не подвертывалось предлога.
— Так и знал, что не застану, такая жалость! — бормотал он и опять, сам не зная зачем, долго-долго, словно о ста пальцах каждая рука, стал стягивать перчатки. — А лихо он к тебе вселился, Маша!
— Ну, ведь я вдова, знаешь, трусиха... — не просто отозвалась та. — А он сильный, и дров наколет... да и вообще на случай, если кто-нибудь вроде тебя ворвется ночью!
— Что же, так взаправду и влюбилась? — недоверчиво и напрямки спросил Векшин.
— Ты чудак стал, Митя, — тихонько посмеялась та. — Как же мне не влюбиться?.. Во-первых, он гений, сам Фирсов его отмечает... только не шлифованный пока. А во-вторых, он чулки мне фильдеперсовые подарил.
— Так ведь они краденые поди? — усмехнулся и Векшин, но та молчала. — Чего ж ты по дешевке уличному карманщику себя отдала? Нашлись бы и побогаче купцы!
— Жребий мой такой, — пожала та плечами, и тут лицо ее потемнело, остарело вдруг от какой-то затянувшейся усталости. — Ну, хватит, пора и совесть знать... не нравишься ты мне нынче. Полагаешь, что шикарный очень, а на тебя глядеть страшно, как из морга, жеваный... еще приснишься, уходи! — и вдруг, как бы с любопытством вгляделась в него, даже свечу поближе поднесла. — А может, ты убивать меня пришел, тогда извини, что я тебя разговорами задерживаю. Тогда занимайся скорей... в ноги дует, и потом я, знаешь, смертельно спать хочу.
— Ишь какая... а я-то рассчитывал в простоте посидеть с тобой часок... как тогда на Кудеме! — сказал на пробу Векшин и кивнул на внутренние комнаты. — Пустишь?

Она отстранилась, даже попятилась к проходу.
— Нет, ко мне никак нельзя... — торопливо и наотрез отказала Маша. — Если тебе выпить хочется, у меня найдется бутылка водки, только где-нибудь там, внизу устраивайся, пожалуйста!

Сказанное прозвучало тем обидней, что без заметного намерения унизить, а как бы из сочувствия к бедственному состоянию несчастного человека, и Векшин даже решил, что его нарочно хотят ослепить гневом, чтоб не распознал каких-то очевидных доказательств. Тогда он решился более доходчивым средством вызвать Доньку из пригретого местечка, где тот, верно, с понятным томлением дожидался под одеялом окончания беседы.
— Прости мне непрошеный совет, Мария, а только не стоило бы ни тебе скрывать его от нас, ни ему за твоею юбкой прятаться, — нарочно громко сказал Векшин. — И вообще, зачем тебе портить уютную обстановку, возможно с побитием ценных зеркал, когда все равно мы его достанем хоть из кармана у Николая-угодника!
— Кажется, ты грозишь мне, Митя?
— Это не угроза, а всего лишь совет старого друга не подымать посторонний шум с привлечением соседней милиции!

Все это было произнесено со звенящей четкостью и той особой словесной пересыщенностыо жаргона, какою в уголовной среде подменяется вежливость.
— Видишь ли, Мария, Доня твой и прежде камешками в моего Саньку кидался... между прочим, будто завалил нас у Пирмана, а потом отсидел два месяца на казенных харчах для отводу глаз. Я смолчал два разка, но вчера в третий капнуло, не унимается. А Санька мне родни ближе, мы с ним через пролитую кровь на фронте братались... соображаешь механику? Вот и желательно нам это дело проверить...
— По-моему, на кого подозренье пало, у того надо и спрашивать... при чем же Донька тут? — со странным колебанием в голосе спросила Маша.

Векшин прижал руку к сердцу.
— Сознаю, милая Мария, какую боль тебе причиняю этим разговором, и, поверь, не стал бы разрушать твое благополучие... но известно мне, что Доня и к Санькиной жене, к чахоточной, приставал. Ведь он пылкий, знаешь, неразборчивый на эту вещь: поэт! И ходит слушок, что отшибла она его не из брезгливости, потому что и сама из уличных, а из тех соображений, что одна-то болезнь все лучше двух. Вот и сдается мне, Мария, что он за неуважительную жену на муже отыграться ищет. И мне этого дела, промежду прочим, никак не хочется спускать... Вчера на Саньку, нынче на меня, а завтра и про тебя сбрешет, будто живешь с ним... да уж и намекает! А сама понимаешь, клеветникам и среди воров почтенья нет.

Он смолк и ждал, что теперь-то и загремит опрокинутая мебель и раздетый Донька с ревом, в два прыжка, ринется из тьмы на оскорбителя — и тогда пусть насладится Маша Доломанова зрелищем поединка за смертельную свою красу! — но по-прежнему, кроме отдаленного тиканья часов, ни звука не было нигде, даже пружина стальная не звякнула, и Векшин невольно подумал — какой же властности запрет наложен на Доньку, если только действительно здесь он, потому что сам Векшин лишь трупом смог бы вылежать подобные обвиненья.

Молчала и Маша, и свеча ее горела теперь совсем ровно, так невозмутим был воздух ночи, — только как-то слишком ярко, поразительно подчеркивая смуглую матовость кожи и обольстительную, с этой нечаянной челкой на лбу, прелесть чуть нахмуренного лица. И Векшину вздумалось еще разок стегануть противника по голому телу, чтобы скорее вылезал из тайничка.
— И зря ты, Мария, сомневаешься, жалеешь подлеца. Отпустила бы нам его из кроватки на часок-другой по душам потолковать, а как разъяснится, что к чему, то и получай своего дружка назад в сохранности... разве ж звери мы — любящие сердца разлучать! — тянул Векшин, пользуясь злым Машиным оцепенением. — Я к тому, что не вчера эта дрянь у нас завелась. Ведь и к Корынцу, на Агея, кто-то гостей навел, но только сдается мне, что не Санькины то шалости... зачем Саньке безвинного старика закапывать? Тогда как у Дони твоего прямой имелся резон.

Доломанова гневно покачала головой, и пламя свечи заколебалось.
— Ты же сам отлично знаешь, что те деньги, чернилами подмоченные, облаву к Корынцу привели!.. и значит, Пирман из твоих, у тебя же выигранных, старику с кона платил, а тот по жадности немедля пустил их в обращение... — Она сперва запнулась, явно добиваясь впечатления, будто опреметчивым, хронологически-неправдоподобным предположением стремилась во что бы то ни стало защитить любовника, потом сделала вид, что испугалась. — Какой же у Дони-то мог найтись резон?
— Прямой!.. не думаю, чтобы он с каждой выданной головы получал, но был у него резон и посильней наживы: поскорей любимую женщину вдовою сделать. При живом-то Агее не забалуешься. Тебе известно, что и я покойника не шибко обожал, но нельзя же, Маша... и на свалке порядок нужен!

Несмотря на внешнюю замедленность, игра велась на такой бешеной смене уловок, доводов и их оттенков, что обоим некогда было по какой-нибудь дразнящей несообразности противника разгадать истинное направление маневра. Вряд ли Маша сама разделяла нелепую версию, будто испачканные кредитки, едва мелькнув на игорном етоле, могли в одни сутки навести розыск на след преступленья. Но если прикидывалась, будто горячо стремится отвлечь подозренья от Доньки, то не иначе как с целью подогреть у Векшина ревнивую уверенность, что Донька рядом, под одеялом у ней, тогда как в действительности его, по-видимому, там не было... Желанная мысль та почти не задержалась в сознании, потому что Векшин успел наперед разгадать ее двойную женскую хитрость, в том и состоявшую, чтобы усыпить его подозренья — будто и не намечалось на эту ночь чего-нибудь грозившего их взаимной верности до гроба, а это, в свою очередь, указывало, что Донька был тут, таился и терпел словесные векшинские побои и не стоил, значит, не только ножа или брани, но и плевка.

Не хотелось оставлять без вниманья и Машину попытку обмана.
— Не темни, Мария! тебе известно, что пачка тех, подмоченных, на месте осталась...

Тогда и Доломанова, в свою очередь, рассердилась не на шутку.
— Перестанем, Митя, дурака валять, — сказала она в открытую. — А почему бы не допустить, что мне с а м о й от Агея освободиться захотелось? Кроме чулков фильдеперсовых, дождешься услуги от вас, от кавалеров нынешних! Ты, видно, безоружных предпочитаешь... как того офицеришку на фронте. Агей, между прочим, страсть таких хвастунов да нахалов не терпел, он их за уши таскал. Это он потом свихнулся, а т е м летом семнадцатого года это король на всю Кудему был... Он в ту пору председателя нашей земской управы на собрании всухую за волосья оттрепал и ушел через окно. И медленной походкой уходил, пока урядники за спиной соловьиные трели испускали. Другой бы за подобную отвагу пенсию себе пожизненную выхлопотал, а мой дурак был... культурки не хватало, как Фирсов говорит. Ты извини мне такое сравненье: сам его заслужил!

Считая дело поконченным, Доломанова повернула разговор в другую сторону:
— Шибко метет на улице?
— Первый такой снег.
— Все у певички своей квартируешь?
— Съехал... — и переступил с ноги на ногу, — замуж вышла.
— Где ж апартаменты твои теперь?

В расчете на ее оплошность он сделал неопределенный жест.
— Так, где придется. Последние два денька на запасных путях Савеловской железной дороги... отдельный номерок снял.

Он воспользовался удержавшимся в его памяти, наиболее убедительным, пожалуй, образом человеческой бездомности, какой могло придумать его усталое воображение. Правда, внешний вид его не очень соответствовал сказанному, но время было ночное, и, в случае удачи внезапно возникшего у Векшина фантастического плана, он получал лучшую возможность на месте проверить Санькино сообщенье. И Маша сама как-то слишком поспешно и охотно пошла навстречу этой выдумке.
— Теперь мне понятно, отчего ты бродишь по ночам, — словно не распознав фальши в его ответе, усмехнулась Маша, и Векшин лишь с большим запозданием раскусил эту приманку жалости и сочувствия. — Этак легко и здоровье потерять, но я не злопамятная... и если ты сейчас не слишком гордый, то перебирайся на несколько деньков в чулан к Доньке... пока не устроишься. Все лучше, чем в нетопленном вагоне. Я, пожалуй, велю Доньке вторую коечку Поставить... а?

Подняв глава, Векшин искоса изучал Машино лицо. Оно казалось совсем спокойным, — лишь подергалось в углу рта и затихло, подтянутое. За нестерпимо унизительным предложением занять угол у каморочного жильца, возможно — преуспевающего любовника, скрывалось какое-то в особенности тонкое коварство, и Векшин, принимая вызов, с таким же жестоким вдохновеньем поблагодарил ее встречной улыбкой. Вряд ли Маша предоставляла Векшину возможность наглядно убедиться в неосновательности его ревнивых, воспаленных домыслов... но так или иначе, он получал удобный случай предотвратить. в зародыше их назревавшую связь, если еще не поздно.
— Чего ж тут гордиться, здоровье-то дороже... — смиренно сказал Векшин, в тоне начавшейся игры. — Не опасаешься меня?

Маше угодно было понять его вопрос по-своему.
— Я больше ничего на свете не опасаюсь, Митя: у меня все позади... Да и мало ли кого Донька по приятельству на ночлег к себе пустит, через задний-то ход. Лучше за себя беспокойся, Митя!
— Тогда я завтра, пожалуй, и переберусь? — с видом озабоченного мастерового осведомился Векшин.

Чтобы взяться за дверную цепочку, Маша перехватила свечу в левую руку, и Векшин в замешательстве опустил глаза, когда оголенное плечо блеснуло в распахнувшемся вороте халатика.
— Да, только не сегодня... — сухо сказала Маша. — И еще: здесь не хаза, так что не больше трех ночевок и чтоб поздно не возвращаться. Теперь уходи...

Дверь она стала закрывать, когда Векшин еще не покинул порога. Казалось, все внушало надежду на примиренье впереди — еле замаскированные иронией упреки, немыслимые при охлаждении, и затянувшийся разговор, а в особенности высказанная готовность приютить на срок, пока не подыщет теплого пристанища. Значит, не дошло пока дело до той роковой бесповоротности, когда и оглянуться при разлуке нет охоты. Этим утверждалось глубокое векшинское убеждение, что, какова бы ни была его провинность перед Машей, она не порешится на казнь через Доньку. Самая мысль о прикосновении к их кудемской тайне — жигана, каторжного песенника, пускай даже божьей милостью вора, как польстил однажды Доньке Манюкин под хмельком подпольной гульбы, представлялась Векшину кощунственной... Но чем убедительней казались рассудку успокоительные доводы, тем жарче, вопреки им, разгоралось подозрительное чувство, что не для примиренья стремилась Маша приблизить его, а чтобы выплеснуть ему в лицо остатки своей необъяснимой кромешной боли. Не из таких была Маша, чтобы прощать, да Векшина и не тянуло бы к ней, если б из таких. Видимо, в ближайшие дни должно было что-то завершиться согласно ее коварному замыслу, и, значит, вполне рассчитывала управиться в назначенный трехдневный срок. Разбор всей этой путаницы следовало начинать с выясненья, где провел Донька ту метельную ночь, а для проверки — не лгала ли Маша, приходилось непременно дождаться его возвращения.

Векшин спустился по лестнице и, опершись о перила внизу, принялся курить папироски одну за другой. Влажная теплынь стояла в подъезде и совершенная тишина, так что ни шавочка нигде, ни больной ребенок, ни падающая капель — все поглощал, казалось, достигавший снаружи, проникновенный шелест снегопада. По приглушенному щелканью ключа Векшин узнал о приоткрывшейся из нижней квартиры двери, — надо думать, старуха с особо чутким сном уставилась из щелки на тлевший впотьмах уголек. Пришлось бросить под ноги окурок, повернуться спиной... Однако беспокойная неловкость в лопатках от чужого взора не прекращалась; подчиняясь необходимости, Векшин вышел из подъезда на улицу. Все равно слишком нестерпимо и гадко было бы столкнуться здесь носом к носу с насвистывающим счастливцем, который по дороге к своей дамочке в пригретый уголок непременно пожелает спокойной ночи торчащему на лестнице сопернику. Векшин завернул под ворота, где было потише от ветра и по теплому смраду угадывалась близость помойки.

Прислонясь к исчерканной тележными осями стенке ворот, плечом в кирпичную ложбинку, Векшин пытался придать телу удобное положение, чтоб не свалиться от утомления и сна. Лишь бы не замечать времени, которое вовсе приостанавливалось порой, он зажмуривался, выключая все, кроме слуха, но тотчас накатывала долгая и вязкая одурь, как бы остеклененье мыслей... и затем в страшной вышине над головой начиналась перекличка двух-трех голосов, один из них, торжественный и чуть нараспев, принадлежал, несомненно, Арташезу. Его поминутно заслонял другой, полуузнаваемый, которому вторил разлетающийся гулкими осколками женский смех. Разговор велся о нем, о Векшине, но требовалось до безумья изнуряющее усилье — разобрать произносимые слова.

Сперва прояснилось, что вовсе не Арташез с Машей, а все тот же Донька!
«Не обмани меня... — начиналось. — Я тебе чулки подарил».
Затем следовала прослойка дразпящего стеклянного смеха.
«Люблю тебя за то, что не жалеешь меня... — самыми скрытными векшинскими мыслями звенел Донька. — Ты и есть Кудема, речка, бегучая вода... Твои глаза во тьме отыщут, чего и при солнце не видать другой. Разум мой весь исцарапан твоими ноготками, и когда ты наконец догонишь меня с ножом, все равно буду твой...».

Постепенно сам Векшин вплетался в этот хор составляющей струной, тогда тело его начинало оседать, скользя по стенке, а в пробудившееся сознанье вторгался с ума сводящий страх прозевать важнейший теперь момент.

Разодрав слезящиеся веки, он делал попытки согреться, топчась на месте или, по повадке босяков, ударяясь плечом о кирпичную кладку, — не сразу удавалось вернуть утраченную способность к движенью. Нигде на улице не виднелось свежих следов по снежной целине: Донька еще не возвращался. По-прежнему сыпался сверху снег, но, видно, запасы его истощались... да и не случалось, чтобы такой город по самые кровли заносило к утру! Метель почти переставала временами, можно было различить, как любознательно кружили у ближнего фонаря снежинки, последними прилетавшие из бездны. Чтобы лучше противиться забытью, Векшип глядел на них до ряби, до рези в глазах, пока вновь не достигали сознанья те же перекликающиеся под высоким стеклянным потолком голоса, только из мучительного теперь удаленья... Еще не светлела над городом мгла, но гул пробужденья заметней разливался по окраине, заводской гудок пробивался сквозь рассветную вату, дворники со скребками и лопатами выходили наружу.

Доньки все не было... и вдруг самыми мускулами рта, Векшин вспомнил собственную свою — когда уходил от Маши! — кривую усмешку уверенности, что ни при каких обстоятельствах не посмеет Маша посягнуть на Кудему. Отсюда и могла бы она почерпнуть недостававшую ей решимость... Снова, как в начале метельной ночи, возникала тягучая тревога, только сейчас она заключалась в неодолимом ощущении, что приговор в исполнепье приведен. Векшин поймал себя на том, что вслушивается в нависший над головой свод — в надежде, что хоть какой-нибудь предательский скрип просочится оттуда сквозь каменную толщу.

Если бы не дворник, он продремал бы под воротами до утра... Кстати, Фирсов напрасно придумал неправдоподобную сцену, как Векшин пьет утренний чаек в дворницкой и выпытывает у плохо говорящей но-русски конопатой татарки подробности Машиной жизни. В действительности же после пережитой ночи Векшин едва на ногах держался, как оно и положено казненному. Рослый дворник, с которым не стоило ссориться, заглянул к Векшину в его укрытие и, посредством непристойного, с татарским акцентом произнесенного присловья, присоветовал отправляться восвояси. Гораздо выгодней было Фирсову сохранить в неприкосновенности истинные события утра — как под свежим впечатлением ревнивого страха Векшин бросился объезжать столичные вертепы, где Донька мог провести минувшую ночь. Это позволило бы сочинителю в живописно-поучительной форме показать разнообразный типаж и будни нэповского подполья на рассвете, когда беспощадный, разоблачающий свет дня скользит по лоснящимся, обескровленным от разгула лицам и, пусть ненадолго, зажигает в глазах скорбную тоску по навеки загубленной чистоте.