Роман

Вор

XV

Несмотря на героические усилья дворников, их домочадцев, даже активистов из числа жильцов, очистить проезжую часть улиц не удалось до самого вечера; в сумерках, вопреки надеждам, снова посыпалась с неба снежная крупка. Из-за ночного заноса Векшину до полудня удалось объехать лишь несколько заветных уголков, где до своего знаменитого обета Вьюге прожигал Донька свои талант и молодость. Нигде не смогли сообщить о нем чего-нибудь толкового, и вообще получалось, что последнюю неделю он не вылетал на волю из налаженного гнездышка. Это было не в повадках Доньки, подвижного и непостоянного, через денек-другой он непременно обнаружился бы, но Векшину видеть его, глядеть ему в глаза требовалось немедленно... Оставалась последняя на земном шаре точка, у Баташихи, вследствие наименьшей вероятности, оставленная Векшиным на самый конец.

По слухам, в этом общедоступном раю можно было на любую цену забыться от неизбежных огорчений ремесла, также попытать фарт на мельнице, за игорным столом, но бывалые люди суеверно обходили эту хазу сторонкой. С самого ее возникновенья подпольная молва окрестила Баташихину квартиру салоном уединения и казенных харчей, — причем предостерегающее названье это родилось из ряда роковых, несколько странных совпадений и провалов, объясненных впоследствии излишним, по корысти, радушием хозяйки. В отличие от дорогого Артемиева погребка для избранных, сюда наряду с подпольной знатью допускались черные дельцы редких отраслей, наиболее выдающиеся растратчики сезона, загулявшие б а б а и из провинции и посторонние вовсе уж с непроверенной рекомендацией. Самая анкета Баташихи, по слухам — бывшей самоварной заводчицы, замещалась единственной, довольно рваной легендой о ее прошлом, да и то по сомнительной молве тульских мужиков из смежных с ее поместьем деревень. Будто бы с молодых лет славилась на весь уезд пристрастием кататься в грозу, по самому ливню и бездорожью, как что чуть заурчит в небе, запляшут зарницы на небосклоне, приказывала седлать свою черную как смоль, такую же безумную Блоху... и будто бы однажды видел кто-то в проблеске молнии, как исхлестанная, осатанелая, в мокрых космах по плечам промчалась она мимо с черным, в обнимку приникшим сзади господином за спиной... После революции и реквизиции адская кобыла досталась тщедушному тамошнему продкомиссару, и молва утверждала, будто ведьма навестила его на службе и, стуча ему перстнем в лоб, приговаривала: «Не тебя, дурня, возить моей Блохе!». Разумеется, было легче легкого тут-то и взять проклятую старуху, заманив стародедовским способом, но оный продкомиссар, будучи передовых взглядов, не по-решился на это из антирелигиозных побуждений. Когда же после случившегося вскорости мятежа сведущие в нечистых силах уездные работники вели на разделку босую Баташиху, она якобы вскочила на подставленную чертом Блоху и чудом ускакала из-под пулемета; иней той морозной ночи успел пропорошить зловещую смоль ее волос. Поэтическая недостоверность этой истории создавала Баташихе ореол, крайне выгодпый для содержательницы салона, куда валила необстрелянная, падкая на подпольную романтику мелкота либо удальцы, утратившие в угаре последнее благоразумие.

Несмотря на застарелую неприязнь, Векшин из предпоследнего навещенного им закоулка отправился прямиком к Баташихе. Опять скользил он меж московских сугробов в покойных низких санцах, — ехал и думал бессонной головой, что неплохо было бы каким-нибудь особым поступком довести Машу Доломанову до раскаянья за такое ее безрассудное ожесточение к другу детства, будто мало ей тяжких векшинских злоключений. Все приходили на ум средства сильного и короткого действия, вполне пригодные для возмездия, однако недостаточные — доказать Маше глубину ее заблуждений. Нет, лучше было бы Векшину с этой целью выйти в большие люди, скажем в ученые по какой-нибудь самой малодоступной науке, где все знатоки наперечет либо при смерти, да и открыть в ней что-нибудь развсемирное, чтобы шея у всех заболела от постоянного созерцания Митиной высоты, — среди прочих и у Маши Доломановой!.. К слову, в этом направлении и решалась судьба Векшина в фирсовской повести, хотя таким путем вовсе не достигалось душевное смягчение, единственно целительное для его героя. В век-гаинском стремлении возвыситься над людьми Фирсов усматривал прежде всего могучий тяговый момент, способный вымахнуть почти бездыханное тело со дна жизни на ее поверхность, к солнцу...

Так ехал Векшин, от сонной одури покачиваясь в санцах, поминутно нырявших из одной рытвины в другую, свешенной рукой черпая сыпучий снег, и настолько размечтался средь дороги, что сквозь туман распаленного воображения стал различать заплаканную Машу у себя под окном... только ужаснулся слегка, что по глубокому своему невежеству никак не мог себе науку подобрать, где бы побыстрей и похлеще прославиться. Даже решился в ближайшие же дни пусть силою пробиться к какой-нибудь наивысшей знаменитости и после откровенной исповеди умолить, напроситься к ней хотя бы в сторожа, в безмолвные тени при пороге, чтобы с обетом самоотреченья зарыться в его науку... лишь бы Маша пождала, потерпела эти два-три десятилетия! И опять Фирсов стремился показать здесь, как близок был его герой к решению мучившей его задачи об умном блеске в зpачке и — как далек от пониманья своей провинности перед Машей Доломановой.

С незначительными зигзагами ехать Векшину пришлось по бульварному кольцу, и на одном отрезке пути чаще обычного стали ему попадаться на фасадах большие черные афиши с голубою, наискосок летящею фигуркой и нерусским словом по борту, напоминавшим о чем-то донельзя досадном, настолько запущенном, что уж поздно было ему вмешаться. Вдруг Векшин увидел то же самое, но в преувеличении, намалеванное на нескольких сбитых вместе листах фанеры, — резвый ветерочек раскачивал этот скрипучий парус, подвешенный в пролете между двух смежных зданий: рекламное объявление о первой из четырех прощальных перед отъездом за границу Таниных гастролей. Приземистый московский цирк, сам теперь похожий на огромный круглый сугроб, проплывал справа. Неожиданно для себя Векшин соскочил с саней и велел ждать его на тесной площадке перед артистическим подъездом, до которого случилось ему однажды проводить сестру.

Сквозь неплотно пригнанную дверь намело вовнутрь острый снежный мысок. Было начало первого часа, остро пахло конюшней, только что кончилась репетиция лошадей. Кроме занятых своим делом уборщиц, никто не встретился Векшину по дороге на манеж. Только берейтор в проходе осведомился у него о чем-то, — Векшин обронил сквозь зубы служебный и, небрежно поотстранив в плечо, прошел на арену, в огромный, холодный, неуютный сумрак цирка, пропоротый блуждающим лучом единственного лампиона. Клочковатые отраженные голоca сшибались и реяли в полушарии купола, совсем как повторение вчерашнего ночного бреда под Машиным окном.

Было бы совсем пусто, если бы не монтеры, возившиеся с лестницей на другом конце арены, да еще бездельно раскиданные по рядам циркачи, человек десять, только что отработавшие или, напротив, дожидавшиеся своей очереди: манежа на всех не хватало. Расчет застать здесь сейчас, в рабочее время, сестру оказался правильным, несомненно где-то поблизости находилась и Таня. Векшин поднял глаза в высоту, где сквозь верхнее, снаружи залепленное снегом окно вливалась сизая зимняя пасмурь и таяла на полпути, не достигая опилок. Вслед за тем прожекторный луч передвинулся, и Векшин увидел там, кверху, сидевшую на трапеции сестру — настолько отчетливо, что различил белый, подвешенный рядом на тросике и неизвестного назначения мешочек. Она только что завершила сложный гимнастический трюк и отдыхала, готовясь к дальнейшему и перекликаясь с кем-то внизу в знакомой зеленой жилетке. До начала Векшин успел занять незаметное место в проходе, опознать Пугля в зеленом человечке, суетившемся на арене, и поосвоиться с обстановкой.

После минутного перерыва репетиция возобновилась. Со смешанным чувством жалости и какой-то желудочной тоски следил Векшин, как тоненькая, такая житейски неустроенная женщина в рискованном равновесии покачивалась на трапеции, или вскидывала всю тяжесть тела на вывернутую за спиною руку, или почти соскальзывала в бездну, едва успевая повиснуть на носках, и мускульно повторял за нею волевые усилия, направленные на преодоление невозможности, эти балансы ласточкой или флажком, задние кульбиты и закидки — словом, все, из чего складывается цикл гимнастической работы штейнтрапе. И ему было скорее досадно сейчас, чем интересно наблюдать цирк с изнанки и без прикрас, которыми прикрываются труд и пот пленительного чуда... Репетиция протекала под непрерывные, снизу и по-немецки, окрики Таниного наставника, чтобы сильнее делала размах, или плотней держала колени, или не прогибалась сверх меры и таким образом стремилась бы к наивысшей школьности в отработке номера, — трудно было заподозрить подобную властность в столь престарелом крохотном существе.

И снова некоторое время Таня отдыхала, сидя на трапеции и машинально поглаживая какой-нибудь мускул сквозь трико. Уже уставший от зрелища, Векшин видел, как всматривалась она в зияющую, верно, пустоту под собою, словно примеривалась к чему-то, до чего оставалось меньше семи часов. Его невольное опасение за сестру представлялось теперь напрасным, — к ней возвращалось первостепенное для циркача ощущение своей гибкости, точности, способности без заминки и бессчетное количество раз повторить отработанное движенье. Таня снова чувствовала свое тело так, как обыкновенный зритель чувствует пальцы на руке. В конце концов она благословляла цирк, этот родной и строгий дом, который едва не покинула в смятении ради бесславной участи всего лишь заварихинской подруги. И так окрепла ее артистическая уверенность в себе, что уже зрели в воображении новые придумки, до смертельной дерзости усложнявшие шейный штрабат, монополисткой которого и без того оставалась в мире. После промелькнувших по столице слухов о редкостном заболевании артистки билеты на все четыре выступления Геллы Вельтон были давно раскуплены, да еще подоспело известие о подготовляемой перестройке цирка в производственно-сатирическую сторону для борьбы с пережитками прошлого в сознании зрителя, так что администрация якобы едва добилась разрешения Таниных гастролей под тем предлогом, что номер обещал стать сенсацией циркового сезона за границей.

...Вдруг она встала во весь рост, и Векшин тотчас увидел черный ободок на шее сестры; подступала очередь заключительного трюка. Хотя не было никакого оповещающего знака, все внизу замерло в исходном положении, в каком застала тишина, а в ложах, с совками и метлами выпрямились служители, удалявшие сор вчерашнего представленья. В образовавшейся паузе гулко и сыто проржала застоявшаяся лошадь — вряд ли кто слышал это. С досадой на себя Векшин вынужденно отвел глаза к Пуглю, с поднятою рукой отошедшему к барьеру.
— Абфаль! [Бросок! (нем.)] — костяным голосом крикнул старик. Больше ничего не было, Векшину почудился только глухой, тянущий звук струны над головой, после чего сразу увидел сестру, уже на арене. Сияющая, потирая ушибленную веревкой ключицу, она направлялась к Пуглю, и Векшин навек запомнил и вдруг ослабевшего, чуть не плачущего старика, и откровенную радость товарищей по поводу побежденного страха, и еще — как дружно поднялись в первом ряду только что приехавшие на гастроли в Москву бельгийские прыгуны, корректно и благодарно приветствуя проходившую мимо русскую артистку. Их было шестеро и седьмым светловолосый нежный мальчик, глядевший на нее влюбленными глазами. Прижав к себе голову старика, Таня торопилась лаской и добрым словом вознаградить его за многолетние хлопоты и тревоги. В эту минуту и окликнул ее сзади брат. Таня дрогнула и обернулась.
— Ах, зачем же ты так напугал меня... — пожалась она, скрещивая на груди руки, и тотчас же Пугль накинул на плечи ей что-то теплое, старенькое, домашнее, почти до пят. — Как ты прошел сюда?
— У кого спрашиваешь, сестра! — профессионально взмолился брат, и тут ему показалось, будто Таня несколько тяготится его визитом, потому что еще не отошла от только что заново пережитого. — Разве ты сама не звала меня заходить к тебе?
— Но я не на репетицию тебя звала... — сказала Таня и замолчала, сбившись с мысли. — Значит, ты все время сидел здесь?
— Вон там у прохода... а что?

Тень озабоченности еще держалась у Тани в лице, напрасно она пыталась согнать ее улыбкой. Как ей хотелось забыть что-то вз действительности, но опять тревожный человек этот приходил к ней вестником царившего в мире неспокоя, порабощающих угрызений совести и каких-то неминуемых в дальнейшем бед. И хотя она общалась с Векшиным не так часто, хотя он был всего лишь вор, которого и прогнать можно, на худой конец, она так успела утомиться от брата, что, казалось, остатка жизни не хватило бы на отдых.
— Кажется, ты не очень рада видеть меня, Танюшка?
— Понимаешь... не очень люблю, когда меня смотрят на репетиции.
— Но я же не один сидел тут, — сказал Векшин, имея в виду всех присутствовавших на манеже. — Нас там много было, безбилетных.
— Они другое дело, — непонятно объяснила сестра. — Они смотрят, но не видят... Прости, у меня сегодня трудный вечер. Ты по делу ко мне?
— Проезжал мимо и вот зашел сказать, что ужасно мне не хотелось бы терять тебя, сестра. То есть, я совсем в другом смысле хочу... из сердца тебя не упускать! — запутался он, испугавшись такого двойственного смысла своего признанья да еще под руку, перед самым ее выступленьем. — Видно, неосторожным отзывом о твоем женихе я оскорбил тебя в прошлый раз... хотя, верь мне, только добра тебе желал я!
— Что же, ты изменил свое мнение о моем Николке?
— Не скажу, — вздохнул Векшин. — С одной стороны, золотишко копит, ценными камешками интересуется, безбандерольные товары обожает... сама поди примечала? А с другой — не в таком я чине теперь, чтоб зачислять в подлецы всех, кто смеет думать или поступать иначе, чем я сам. Ведь Дмитрий-то Векшин всегда на редкость правильно думал, а вот получилось крайне наоборот... Без спорыньи урожая не бывает, диалектика! А может, еще Николка твой под старость приют откроет для всемирных малюток или, скажем, благотворительную харчевню с горячительными напитками... глядишь, и я попользуюсь в свой черный день! Бывают и у них порою просветления...

Таня слушала его, рассеянным взором следя сквозь главный проход, как на манеже беззвучно взлетали с подкидных досок и кувыркались бельгийцы, изредка взбодряя себя беглыми гортанными восклицаньями. И только по нетерпеливому постукиванию ее пальцев о случившуюся рядом клетку Векшин понял, до какой степени успел раздражить сестру его привычный тон высокомерия и насмешки: даже несмотря на стоявшие в фойе потемки, видно было, как оскучнело ее лицо.
— Меня, Митя, не мнение твое о Николке огорчило... я даже открыла для себя недавно, какой он действительно страшный и ненужный мне человек. И ты имеешь право любое мнение о нем иметь, как и я о тебе лли о нем... не в этом дело! Меня обидела в тот раз, извини, беспардонная хлесткость твоя, с какой ты нам, живым людям, назначаешь судьбы — на глазок и даже заочно... ставишь диагноз, не потрудившись выслушать пациента. Я понимаю, что у тебя времени на в с е не хватает, но ведь я-то всего один раз живу, пойми это. Судя по Саньке твоему, ты себе собеседников подбираешь по степени согласия да молчаливости, но кто-нибудь однажды выскажет тебе всю правду! И, даже в грязи лежа сейчас, ты берешься наставленье мне читать, а я... может, я умру сегодня вечером, Митя! — Слово сорвалось нечаянно, обоим стало не по себе от неловкости. — Не сердись на меня, я никогда не была искусна во лжи, а следовательно, и в жизни... Так какое же все-таки у тебя дело ко мне?

Векшин взял сестру за руку и держал, пока не перестала вырываться.
— Дело пустяковое и как раз чужое. Записку вчера от Николки твоего получил... с просьбой повидаться по срочному делу.
— Зачем это ты ему понадобился? — быстро спросила Таня и усмехнулась чему-то недоброму, потаенному, в уме.
— Может, соскучился по мне... — пожал плечами Векшин. — Ты, верно, увидишь его до представления? Тогда передай ему...

Она быстро перебила брата, лишь бы не знать ничего:
— Надеюсь, ты и сам его увидишь! Я помогу, если у тебя билета нет.
— Прости, не приду, сестра... и не потому только, что не люблю твой номер! Вообще последнее время избегаю показываться на ч у ж о й публике.
— Только что звонил Фирсов от имени твоей Маши Доломановой... я могла бы вас, всех троих, устроить в одну ложу!

Он поколебался
— Нет, все равно не приду, — поспешно и откровенно отказался Векшин, — а лучше сама передай своему жениху, что я согласен на его просьбу... Пусть близ семи сегодня, если сможет, забежит к Баташихе.
— Но он вряд ли успеет, — сказала Таня, поражаясь несообразительности брата. — Сам понимаешь, что в такой день, накануне моего отъезда, ему полагалось бы хоть за полчаса до восьми проводить меня в цирк!
— К сожаленью... из-за одного тут неотложного дела никак не смогу в другое время.

Нечаянно разгадав жестокую и нехитрую уловку брата, Таня с досадой поглядела в плечо такого вдруг чужого и далекого, стоявшего сейчас перед нею человека в кожаном пальто. Как знаменательно, что даже в ее нынешних обстоятельствах он, не задумываясь, вышибал из-под нее последнюю ее поддержку!
— Хорошо, я найду способ довести до его сведения... о твоем согласии, Митя! — со вздохом сказала Таня, и теперь им обоим осталось ради приличия лишь перемолвиться о любом пустяке, чтобы смягчить впечатление внезапного разрыва. — Кто же это у вас такая Баташиха?
— Не ревнуй... старушка одна, семейные обеды отпускает на дом.
— И хорошая старуха? — как будто что-то заподозрив, настаивала сестра.
— Симпатичная, — успокоил брат. — Вот и все. Задержал тебя, извини... Кстати, что это за мешочек белый сбоку у тебя висел?
— А, это с магнезией... чтоб руки не скользили. Наступило обеденное время. Мимо вели крохотного слоненка; он шел, озабоченно поглядывая по сторонам, кожа на нем свисла, как отцовское пальто. До закругления стены брат и сестра проводили его улыбкой, которой оба не заметили... Вдруг Векшин махнул рукой в знак досады, что не следовало забредать сюда не ко времени, и быстро пошел к выходу.

Таня еще долго с выключенным сознаньем глядела на единственное, горевшее в отдалении бра. Ничем не хотелось ей нарушать наступивших вдруг после ухода брата спокойствия и странной легкости, словно ничто больше — ни вещи, ни люди, ни обязанности — не обременяло ее теперь. Лишь повеявший в лицо ветерок чьего-то движенья вернул ее к действительности.

XVI

Никакой особой близости у Векшина с Заварихиным быть не могло, кроме мимолетных отношений через Таню; тем легче было догадаться ей о содержании заварихинской просьбы. Расхлестнувшаяся стихия нэпа стремилась любыми средствами набрать спасительную историческую скорость, однако Векшин отнюдь не по соображениям предстоящего родства, даже не из презренья решился ссудить шурина своими грязными деньгами на срочный торговый изворот. В этом случае для их беседы и с избытком хватило бы десяти минут... но от Баташихи до цирка было около часа езды трамваями, и Векшину, очевидно, хотелось наглядно показать сестре заварихинскую натуру, способную даже в такой день изменить невесте ради коммерции. Он не сомневался, что купец клюнет на лакомую наживу, но упустил из виду, что номер сестры приходится на самый конец второго отделенья, вследствие чего Заварихин мог прибыть в цирк почти без опозданья. Впрочем, Векшин и не рассчитывал раньше вечера попасть к Баташихе. Изнеможение двух бессонных ночей накануне валило его с ног, даже на холоде сознание его порой уплывало куда-то по течению, — ему хотелось спать.

Заимствуя у Саньки Бабкина приглянувшуюся ему подробность насчет порожняка Савеловской железной дороги, Векшин намеревался разжалобить бессердечную Машу для одной совершенно прозрачной цели, чего, по искреннему убеждению, с блеском и достиг. На деле же он был обеспечен тогда теплым углом с койкой, которою, правда, благоразумнее было пользоваться, начиная с полуночи. Поэтому он и отправился теперь иа квартиру находившегося в командировке Василия Васильевича Панамы Толстого, который не зря хвастался, что и в пекле не хуже устроился бы, когда б нашлась там вдовушка, склонная к солидному приключенью с пожилым обаятельным холостяком. Из его красочных описаний достигнутого блаженства Векшину особо запомнилась раскаленная русская лежанка под домовитым лоскутным одеялом.

Векшин рассчитывал проваляться до шести и проснулся в девять. Ему причудилось, что сквозь толщу морской воды смотрит из затонувшего корабля на одинокую звезду, и будто это доставляет ему глубокое моральное и физическое удовлетворение, — в действительности зеленый лампадный огонек мерцал там под низким прокопченным потолком. Некоторое время он слушал сочившиеся сквозь стенку гитарные звуки, такие приятные, словно босыми ступнями прохаживаются по мелкой воде... и вдруг, вскочив, с обновившимся ощущением боли за Машу ринулся на другой конец города, к Баташихе. Пока нашел извозчика, вспомнил полузабытый адрес, пока достучался — стало еще поздней.

Всего раз бывал здесь раньше, — самым унылым местом на земле показался ему сейчас Баташихин салон. Вход был со двора, с высоченным фонарем посреди, — нищая лампчонка в проволочной клетке, видимо в защиту от крылатого похитителя, линовала пространство кругом кривыми качающимися квадратами. Неизвестного содержания товарные склады тянулись по нижнему ярусу довольно неопрятного дома. Полная тьма стояла на лестничной клетке, с тою, кстати, особенностью, что самый ничтожный шорох, слышный снизу доверху, отлично оповещал даже о характере посетителя.

Внизу кто-то скрытно вошел вслед за Векшиным, и потом до него донеслась, пока закуривал, чья-то сперва неразборчивая речь, но не разговор, а то смутное бормотание, когда человек от горя говорит сам с собой и еще — вовсе уж не объяснимое мужское всхлипывание. С зажженной спички Векшин свесился через перила в пролет лестницы, но ничего не различил там в четырехэтажной глубине, кроме радужного морозного мерцания. Однако собственное его лицо, верно, было явственно видно снизу, потому что в ту же минуту все стихло там, внизу, и тотчас же вспугнуто хлопнула за ушедшим дверь.

...К удивлению Векшина, на условный стук ему открыл тот самый легендарный анархист из пивного подвала, Анатолий Араратский.
— Милости просим... — тоном заправского швейцара возгласил было он и вдруг, опознав недавнего обидчика, посторонился и съежился с опаской во взоре.

Смущенье выдавало его непривычку к новой должности, кроме прочих неудобств вынуждавшей еще к приветливости со всеми гостями без исключения. Векшин подумал даже, что бывает, значит, и такая степень паденья, когда уже ни на что больше не пригоден становится человек — даже стать мертвецом без посторонней помощи. Еще раз Векшину представился случай поглядеться в зеркало, перед тем как спуститься ступенькой ниже.
— А-а, давно не видались, служивый... — процедил Векшин и, отведя его протянутую за одеждой руку, приказал позвать кого-нибудь постарше.

Сама хозяйка уже стояла на пороге.
— Бога на тебе нет, окаянный ты вороненок ночной, — запричитала она тоном немощи и вожделения и, едва Машлыкин запер дверь внушительным засовом поверх замков, взглядом прогнала его прочь. — Грешно старуху забывать, другой из почтенья бы наведался... гляди, и пригожуся!
— И зашел бы, да все не при деньгах, мать-ворона, — в ее же колючей манере отвечал Вeкшин, по собираясь раздеваться.

Та принялась бормотать незначащие слова вроде того, что столь лестному кавалеру любая графиня в долг поверит, а Векшин стоял в нерешительности, вслушиваясь в мертвую тишину вертепа. Безнадежно было с места разузнавать о Доньке у старухи, которая непременно остереглась бы излишней разговорчивостью умножать и без того дурную славу своего заведения. Но еще пахло непроветренным табачным перегаром, и, судя по очертаньям, порожние бутылки валялись в кульке у вешалки, свидетельствуя о чьей-то недавней гульбе. Видя в том последний возможность избавиться от терзавших его подозрений, Векшин решил задержаться здесь ненадолго.
— Сымай кожу-то, непреклонный, в зальце входи, у нас не замерзнешь... дров не жалеем для хороших людей, — ворчала меж тем старуха, пронизывая гостя совиными, в непонятной желтой оторочке глазами. — Спрашивал тебя один... С Фирсовым намедни забредал! Долго вертелся, на часы поглядывал, попозже наведаться обещал. — И лишь теперь вручила записку от Заварихина, к слову, совсем выпавшего у Векшина из памяти. — Здоровый да гладкий, на сыщика смахивает... кто таков?
— Так, путешественник один, из Африки... — вразрез ее уловке процедил Векшин, надрывая конверт.

Без тени упрека, даже с оттенком подобострастия Заварихин извещал, что непременно заскочит сюда вторично, как только проводит Г е л у после цирка домой; чтобы не томиться ожиданием, он шутливо советовал Векшину выпить пивка за его счет и «полюбоваться на темные хари людей из твоего быту». Упрямство и кротость, с какими он добивался свиданья в столь загруженный день, лишний раз указывали на неотложность возникшей надобности. «Верно, дешевый товарец набежал...» — вновь свысока рассудил Векшин и, по собственному властному характеру предвидя, как трудно будет Тане с Заварихиным, решил заодно намекнуть ему, чтоб не теснил сестру в семейной жизни, жалел бы ее хоть малость. «Бог видит, Николай, как я противился этой свадьбе, даже поссорился из-за тебя с сестрою», — собрался он сказать Заварихину... но самая мысль об этой откровенной купеческой попытке обогатиться чужим преступлением разбудоражила, почти взбесила его. Ему уже за тем одним хотелось теперь остаться здесь, чтобы высказать начинающему капиталисту некоторые соображения на его счет, подкрепленные простонародными междометиями, невзирая на предстоящее родство.

Нехотя скинув пальто, Векшин переступил порог полужилой, на вид довольно просторной комнаты, освещенной лишь скачущими бликами печного огня. Видно, Баташихины дела обстояли совсем плохо. Всего год назад Векшин застал здесь шумный разгул со злой азартной игрой в смежном помещении, и худощавенькая барышня из приходящих извлекала меланхолические звуки из пианино для смягчения бушующих страстей, — теперь на скамейке перед печкой полудремала другая такая же, под стать хозяйке, кудлатая сова, верно для отвода глаз. Она немедля удалилась, едва Баташиха включила для Векшина большой свет, отчего стало вдвое пустыннее. Брезгуя опуститься в кресло, обитое черной, верно чертовски холодящей клеенкой, Векшин подошел к скрытому за занавеской окну, оказавшемуся балконной дверью, за ней синело множество снежных крыш и дымоходов. Стекло было донизу, так что в случае облавы предоставлялся запасный выход тем, кому воля дороже здоровья.

Отсюда Векшину видна стала также часть соседней каморки, там за низким столиком мелковатый старичок с двуярусным лбом и приказчичьего обличья, верно профессор стирошного дела, обучал кого-то шулерскому ремеслу. «В таком разе колоду в пятьдесят два листа надлежит тасовать осемь разов, — слышался ровный его шепот, похожий на шелест бумаги. — Если же она срезана у тебя на клин, ты и без того в любой момент можешь весь жир сцедить из колоды... понятно? Но в глаза ему при этом гляди, подлецу... с глазами играешь!» И невидимый ученик отвечал уже настолько неслышно, что весь разговор их можно было принять за возню мышей.

Мерзкое клеенчатое кресло терпеливо поджидало Векшина в свои объятия, как судьба.
— Уютно у тебя здесь, мать, хорошо... как на погосте, — спокойно заметил он, садясь и потирая руки от безделья.
— Суббота, все в бане парятся, — сказала Баташиха в защиту фирмы.
— Кто в бане, а кто ко всенощной грехи пошел замаливать, — пошутил Векшин. — Видно, от гостей отбоя нет, привратника-то завела!
— Чего же исправному мужчине пропадать, — огрызнулась та. — Не завидуй: приползешь и ты в свое время, и для тебя работку подыщу.
— Может быть, и приползу еще на четвереньках, не зарекаюсь, мать... — устал дразнить ее Векшин, провидя крайнюю точку человеческого паденья.

Баташиха приказала анархисту, довольно расторопному на этот раз, принести все необходимое, чтобы скоротать скуку ожиданья, и принялась занимать разговором лестного посетителя. Поддавшись на тон примиренья, она сама, без расспроса и в подробностях назвала всех побывавших у нее за сутки гостей, — среди них числился и Донька. Оказалось, он убрался отсюда всего лишь два часа назад, после крупного, пятерым партнерам сразу, проигрыша, — старуха показала на ломберный столик, за которым совершилось это первостепенное для Векшина происшествие.
— Видать, хорошего бабая взял... — с похвалой отозвалась она настороженным топом, словно ощупывала настроенье гостя.

Тот слушал с притворным равнодушием, стараясь не глядеть в подлое, с разлатыми бровями лицо ведьмы.
— Ладно, отдыхай пока, вороненок, а попозже Костька обещался забежать на огонек... он меня жалует, не как прочие! Вот и потолкуйте... — похвасталась она расположением восходящей и глупой знаменитости.

Баташихины известия заключили в себе такие печальные и, по существу, непоправимые новости, что лучше было не копаться в них — до случая проверить все разом и лихим росчерком ножа подмахнуть кудемские итоги... Пытаясь отбиться от нежелательных мыслей, Векшин посмотрел на часы, — было начало двенадцатого, так что Заварихина следовало ждать с минуты на минуту, — но тот необъяснимо запаздывал. Впрочем, и проводив невесту до ее ворот, он не мог опрометью кидаться в другую сторону: жениху полагалось постоять, помлеть, подержаться за руку в потемках. Чтобы убить время, Векшин вновь принялся злым, придирчивым взглядом, как в сыскную лупу, обследовать убогое зальце с прилегающими, насколько ему было видно с места, закутками.

Неспроста заведение это значилось в повести у Фирсова под названьем помойки душ. Терпким запахом отжитого порока пропиталась здесь и расшитая цветными шерстями тряпка над гнусно-просиженным диваном, и, видимо, не раз срывавшаяся с крюка люстра, а в особенности привлек вниманье Векшина тот, какой-то иронический, лакированный ломберный столишко со слегка подогнувшейся ножкой, как, верно, ставит ее сам черт в ожидании замешкавшегося клиента. Каждая вещь здесь оскверняла прикосновеньем, равно как всякая царапина и пятно на стене или мебели походили на след судорожных цепляний чьего-то сорвавшегося в пропасть тела. В довершенье всего поблизости приоткрылась дверь в коридор, так что до Векшина стал доноситься шум сипловатых юношеских голосов, вперемежку с недружным звяканьем стекла, и чье-то неумеренное поминутно — то смехом, то издевательским вопросом прерываемое хвастовство, как у одного нэпача взяли два стакана шикарных бриллиантов, три дюжины часов с великокняжеской монограммой и кое-что из носильного платья. По соседству, за стенкой, гуляли безусые ширмачи, тронутые заразой нэпа подростки, и еще отчетливей, чем прежде, чувство самосохранепья подсказало Векшину, что вот подходит к концу затянувшийся разброд душ, что очень скоро революция наступит и беспощадно разотрет пятой эту слизь и надо уходить немедленно куда глаза глядят... впрочем, Векшин давно так и поступил бы, кабы не задерживало то самое, не улаженное с Донькой дельце.

И тут оказалось, что, как ни старался выкинуть из памяти это ненавистное имя, все время только и думал — что же означала столь решительная перемена в Донькином поведении. То попутное обстоятельство, что в Баташихин салон Донька закатился в компании, уже навеселе и с женщинами, по всем признакам — на исходе длительного кутежа, до некоторой степени внушало надежду, что хоть в ту проклятую ночь Маша не прятала его в своей постели. Но, со слов Баташихи, — Донька покинул ее заведение мало сказать под хмельком, даже с посторонней помощью, а это, в свою очередь, подтверждало туманный Санькин намек, что нарушением Машиных запретов Курчавый неделю напролет справляет некоторую, само собою подразумевающуюся победу. Воображение снова принялось за свои нестерпимые картинки, а проснувшаяся кудемская тоска с такой силой стала толкать Векшина на один поступок — скорее мести теперь, чем предосторожности, что так и ринулся бы совершить его, кабы внезапно не дохнуло в лицо предвестным холодком какого-то неотвратимого события.

Стрелки стояли на двенадцати, пиво было выпито, Заварихин все не показывался, что невольно порождало всякие пугающие догадки. Векшину вспомнились болезненные предчувствия сестры, и сердце его сжалось... но разумнее было объяснять заварихинское запоздание тем, что после происшедшей с братом размолвки Таня просто отговорила жениха, поставила условьем брака отказ от грязного займа у вора. Этот вариант вдобавок тем был еще удобней, что избавлял Векшина от необходимости дожидаться будущего зятя, позволял вплотную заняться Курчавым... в частности, выяснить сначала, находится ли сейчас Донька в отведенном ему закутке — другими словами, посмел ли он сегодня в описанном виде заявиться под Машин кров, пренебречь риском немедленного изгнания из рая. Если же, вопреки всем запретам, не изгнан пока, значит, рай был уже достигнутым, и тогда тем более надо быть у Маши под рукою, чтобы избавить женщину от забывшего свое место любовника.

Вдруг почудилось, что уж поздно и — сходит с ума. Оскользающийся рассудок суетливо перестраивал разведанные подробности в иную логическую строку. Пускай, пускай!.. мнимая ее нелепость как раз и доказывала адское коварство Маши Доломановой. Итак, все начисто отменял безумный страх утраты. Лгала о Донькином разгуле подкупленная Баташиха, ничего этого не было, Донька, послушный Машин раб, рука ее и око, верно, и в ту ночь таскался за Векшиным по пятам: не зря намекала однажды, что ей известен каждый Митин шаг. С некоторых пор Векшин и сам примечал, самой кожей своей улавливал чье-то скользящее присутствие у себя за спиной. Значит, приближением к себе этой твари всего лишь дразнила Митю, значит — хотела и не могла, тянулась с ножом и не решалась!.. значит — не смела покуситься на К у д е м у, верность которой должна соблюдать даже в яме с Агеем, потому что самый мир тогда померкнул бы, потрясенный преступленьем, а там уж все возможно впотьмах. Версию эту оставалось теперь проверить прямым взором в черный Донькин зрачок... Вот на какие ухищренья пускалась последняя векшинская надежда, когда выходил из опустевшего подъезда.

Минут двадцать спустя к Баташихе ворвался Заварихин — там собирались первые ночные гости и начинался разогрев унылого, как в тифу, веселья. Распахнутый, без шапки, в задышке и с открытым ртом, он обежал замершее без движенья ворье, хватаясь за плечи, всматриваясь в лица, и потом, не произнося ни слова, опрометью бросился назад. Никто, в том числе приступивший к исполнению своих вышибальных обязанностей Машлыкин, не посмел хотя бы вопросом задержать это стихийное явление в его ошеломительном пробеге.