Воспоминания

Владимир Десятников

Дорога к Леонову

(Из «Дневника Русского»)

Лишь слову жизнь дана.
Иван Бунин

I

Мое знакомство с творчеством Л. М.Леонова произошло в первый год войны, когда на экран вышли короткометражные фильмы «Пир в Жирмунке» и «Трое в воронке». Не буду пересказывать, скажу лишь одно: за четыре года войны из просмотренных десятков короткометражек больше всего запомнились именно две леоновские ленты. Факт примечательный. Я и сейчас, спустя без малого шестьдесят лет, в подробностях могу рассказать сюжет того и другого фильма.

Позже, после гибели отца под Москвой в ту памятную суровую осень 1941 года, я и сам встал в строй: в 1943-м был зачислен воспитанником Ташкентского суворовского военного училища. И здесь произошла вторая встреча с Леоновым. К нам в училище привезли художественный фильм «Наше- ствие». Показывали фильм, как и водилось в те годы, не непрерывно, а частями. Пока киномеханик снимет одну часть, положит ее в железную коробку, поставит следующую часть, проходит несколько минут. В тот раз я что-то не припомню разговоров в зале. Мы сидели и напряженно ждали, что будет дальше. Удивительное дело, после фильма, обмениваясь впечатлениями и на свой лад переживая отдельные эпизоды, мы чаще всего вспоминали игру и реплики не председателя райисполкома Колесникова и не врача Таланова, а монологи антигероя Фаюнина в исполнении артиста Ванина:
«Где пешком, где опрометью — светлый день грядет. Уже скоро, шапки снявши у святых ворот Спасских, войдем мы с вами в самый Архангельский собор. И падем на плиты и восплачем, изгнанники рая... ».

Но самое поразительное в том, что теперь, по прошествии стольких десятилетий, когда мы переживаем очередной разор страны, герои Леонова снова востребованы историей. Председатель райисполкома коммунист Колесников, победивший фашистов в смертном бою с оружием в руках, не смог удержать власть, потому как не смог обеспечить достойной жизни победителям. Виной тому мертвящая догма века и несносная цензура духа, — дыхнуть свободно нельзя было. Кончилось тем, о чем мечталось градскому голове Фаюнину:
«Лета наша новая, Господи, благослови.
...Где слава моя, фирма где? Одна газетина парижеская писала, что-де лён фаюнинский нежней, чем локоны Ланкло Ниноны... Крупной фирме место только в Москве...»
Библейский Лазарь умер, был погребен, уже и смердеть начал и все-таки был воскрешен. Российский Лазарь не три дня, а три четверти века был почитаем за труп и в наши дни воскрешен-таки.
«Плита гроба моего еще глядит мне вслед, — говорит после своего краткого воскрешения Фаюнин и, осмелев, уже покрикивает: — Чего-чего чресла-то разверзла, вдовица каменная!».

Уж если быть совсем откровенным, то я вижу в леоновской пьесе новый вариант развития событий — еще одно нашествие. С кем на этот раз будет Фаюнин, предсказать трудно, реплики его не потеряли своего глубинного смысла: «Россия — это, брат, такой пирог, что чем боле его ешь, тем боле остается?». Как Адамово яблочко, кого только не вводил во грех этот русский пирог.
Не скрою: Леонова читал не в привычных для моего поколения очередях и не в поездах метро, а часто с карандашом в руках, по нескольку раз возвращаясь к прочитанному.

Есть для меня необъяснимая закавыка в «Нашествии». Николай Фаюнин собирается, снявши шапку у святых Спасских ворот, войти не в кафедральный всея Руси Успенский собор, как это должно быть, а почему-то в Архангельский собор — царскую усыпальницу. Пройдя Голгофу, царственные «изгнанники рая» возвращаются к месту своего вечного обретения. И леоновские слова в наши дни звучат как пророчество.

Прав был Владимир Солоухин, сказав, что, читая Леонова, будто ешь деревенскую лепешку: откусишь кусочек — нажуешь целый рот.

...В начале шестидесятых годов, демобилизовавшись из армии и будучи студентом-вечерником истфака МГУ, я, как активист создаваемого нами Общества охраны памятников, пришел к Леониду Максимовичу, чтобы подписать ходатайство в защиту наших национальных святынь. В Москве шло бойкое корчевание, выражаясь тогдашним лексиконом, «рассадников опиума для народа». Не избежали этой участи ни Кремль, ни Белый город, ни Зарядье. В древнейшей части Китай-города, где, кстати, родился Леонид Максимович, сносили церкви, дома, монастыри. Не уцелело и родовое гнездо Леоновых — постоялый двор и лавка деда (с отцовской стороны), описанные в «Барсуках». Именно в Зарядье мальчиком Леонов читал деду «Киево-Печерский патерик» и едва ли не выучил его наизусть, потому как чтение повторялось сызнова и неоднократно. Особенно дед любил житие св. Иоанна Многострадального, приявшего невероятные страдания девства ради. От полноты чувств дед во время чтения нет-нет да и всплакивал. Сам он читать не мог, был неграмотным, но счет знал и всю жизнь простоял за прилавком в старом кирпичном доме, выходя из него один раз в неделю в баню и по праздникам — в Кремль. В Чудовом монастыре, в соборе Михаила Архангела, было у него свое моленное место, откуда он и воссылал жаркие мольбы к Богу в связи с неминучестью надвигав- влейся грозы. Накопив семнадцать с половиной тысяч рублей, дед, как и Фаюнин, все потерял в революцию. Не осталось следа и от дома неподалеку, где жил дед Леонова с материнской стороны, — все было снесено, и на месте Зарядья рыли огромный котлован. Вопреки здравому смыслу и несмотря на протест общественности, там собирались строить несуразную гостиницу-этажерку, спорившую по высоте с колокольней Ивана Великого. И словно в издевку, гостиница должна была (и стала) именоваться «Россией».

Леонид Максимович, подписав челобитную, принесенную мною, сделал окрашенное горьким сарказмом добавление. Дескать, при наших-то просторах стоит ли строить даже похвального назначения коммунальные агрегаты непременно, скажем, на месте Василия Блаженного или храма Христа Спасителя. И еше запомнились слова Леонова: что в нынешнее время «мало бывает хозсмекалки, а желателен целый радар в голове дальностью минимум лет на двадцать».

Мысли об охране наших национальных святынь писатель суммировал позже в очерке «Раздумья у старого камня», написанном специально для газеты «Правда». По злой иронии, «Раздумья» были опубликованы с опозданием как «минимум лет на двадцать».
Помнится, провожая меня до дверей, Леонид Максимович поинтересовался:
— Что-то тяжелое у вас в портфеле?
— Книги.
— И какие?
— Разные... Достоевский, к примеру.
— И что читаете сейчас?
— «Дневник писателя. Еврейский вопрос».
— Во-о-на что, — протянул Леонов. — Извините, я сейчас в работе. Вот вам мои телефоны — домой и на дачу. Будет время, звоните, заходите.

С тех пор таких встреч у нас было, боюсь ошибиться, но где-то около тысячи. Иногда каждый день в течение недели. Благо жили мы друг от друга недалеко. Всякий раз после встречи с Л.М. Леоновым, придя домой, я по свежей памяти записывал содержание нашей беседы. Часто работа продолжалась до поздней ночи. Поскольку с момента разговора проходило всего несколько часов, то подробности удавалось восстановить довольно точно.
Во время бесед я ни разу не пользовался магнитофоном. Мои записи — это часть того, о чем мы говорили, естественно, сугубо в моей интерпретации. Л.М. Леонов — человек глубокий, и уловить его непростую, многослойную мысль бывало нелегко. Оригинальность Леонова своеобразна. Иногда для сокращения времени и чтобы образно выделить суть, он выдавал формулы. Например: «Гениальное явление в искусстве — это число (понятие) иррациональное, это корень квадратный из минус единицы».

Я понимаю: в наше лихое время редкий издатель захочет рискнуть, чтобы его покупатель непременно пытался «извлечь корень». Потому как авторы других «формул»» сейчас в ходу.

Между тем Максим Горький в своих письмах сравнивал Леонова с Шаляпиным и был убежден, что Леонов «талантлив на всю жизнь и — для больших дел». Что он один из тех, кто продолжает «дело классической русской литературы — дело Пушкина, Грибоедова, Тургенева, Достоевского и Льва Толстого». Факт остается фактом. Трижды был представлен Л. М. Леонов в качестве кандидата на Нобелевскую премию и ни разу не прошел даже первого тура. Я понимаю, наши авторитеты у них не в чести. Тогда могли бы при отборе кандидатов прислушаться к мнению, скажем, знаменитого немецкого критика Вальтера Пенса. Не раз он заявлял, что «Вор» Леонида Леонова — один из лучших романов всего XX века. Что и говорить. Нобелевский комитет мог бы «извлечь корень», но решил проблему топорно — под корень. О причинах этого догадаться нетрудно. Чехов и Толстой тоже не сподобились премии. Многих же обласканных вниманием лауреатов не то чтобы напрочь забыли, а просто мало кто в мире знал и знать не хочет. Что это, как не дискриминация русской литературы.

II

Ученый-генетик Н. К. Кольцов, исследовавший до шестого колена крестьянские корни семьи Петровых — Леоновых (матери — отца), писал в «Русском евгеническом журнале» (вып. 3 — 4) в 1926 году: «Для евгениста эта родословная представляется не менее богатой с генотипической точки зрения, чем помещичьи дворянские семьи, давшие крупных талантов. И нам отнюдь не приходится удивляться тому, что в последних поколениях она дает нам такого талантливого, своеобразного молодого писателя, как Л.М. Леонов... Родословная Петровых — Леоновых напоминает родословные всех крупных талантов, не исключая А.С. Пушкина и Л.Н. Толстого...».

Природа щедро наградила Леонова. Как сказал сам Л.М. Леонов, он был изначально предрасположен к изобразительному искусству. Замечу: эта предрасположенность и детям передалась. Старшая дочь Елена — заслуженный художник России, младшая Наталья — кандидат архитектуры, поэт. Внуки также не обойдены талантами.
На профессиональном уровне Леонов занимался художественной резьбой по дереву (две работы, подаренные Горькому, можно видеть в мемориальном музее писателя в бывшем доме Рябушинского). В юности Л. М. не без успеха писал этюды маслом, занимался графикой. Рукописи его ранних произведений украшены артистически испошленными зарисовками на полях. Лишь незадачливый случай помешал ему осуществить заветную мечту и поступить в художественный вуз. Поскольку гимназию он закончил с серебряной медалью (четверка по математике), прошел фронт и был специально откомандирован из Красной Армии для целевого, как тогда говорили, поступления во ВХУТЕМАС, то ему, имея рекомендацию от какого-нибудь известного художника, надо было пройти лишь собеседование.

Во ВХУТЕМАС он пришел с рекомендательным письмом ученика В.В. Мата, золотого медалиста Академии художеств графика В. Д. Фалилеева. И надо же так случиться, что в то время отношения В.А. Фаворского и П.Я. Павлинова, беседовавших с Леоновым, мягко говоря, были натянутыми с его рекомендателем. Эти известные мэтры искусства не сочли возможным прислушаться к мнению своего коллеги, и Леонову, с его слов, в оскорбительной форме было отказано. (Не повезло ему и в Московском университете. На собеседовании он разошелся во мнении о творчестве Ф.М. Достоевского с профессором А.Д. Удальцовым. В студенты Леонова не приняли, и он с горя подался в писатели — так с присушим ему юмором Л.М. поведал мне однажды. К чести Удальцова, когда через несколько лет в Германии перевели произведения Леонова и громко было прописано: де в России народился новый Достоевский, — профессор повинился перед бывшим абитуриентом, сказав, что нечистый попутал.)

Предрасположенность к искусству так и осталась у Леонова на всю жизнь. После юношеского увлечения живописью он в двадцатые годы пережил весьма бурную «фотолюбовь» (словцо Л. М.). Не просто черно-белые снимки, а талантливую фотографику Леонова охотно печатали в газетах, журналах, книгах. Он работал в студии и на пленэре, неординарно компоновал, применял новаторские способы проявки и печати. По времени это совпадает с началом работы над романом «Вор» и с годами дружбы с Сергеем Есениным, когда они вместе посетили Ермаковский ночлежный дом, бывали в мастерской скульптора Сергея Коненкова и у других художников. Фотоархивы Леонова еще не изучены, и я не удивлюсь, если среди ненапечатанных негативов будут обнаружены не только наши святыни — монастыри и церкви, куда он любил паломничать с камерой в руках, но и портреты близких по духу людей: Бориса Шергина, Вадима Фали- леева, Ильи Остроухова, Сергея Герасимова, Михаила Булгакова — художников среди них больше всего.

С Михаилом Булгаковым супруги Леоновы близко сошлись в Коктебеле, когда в 1925 году вместе отдыхали у Макса Волошина. Первая жена Волошина была из рода Сабашниковых, и Макс принимал их по-родственному. В тот год у него «укомплектовалась» на редкость веселая, гораздая на выдумки компания. Два завзятых театрала — Булгаков и Леонов были душою общества. Скетчам, один остроумней другого, не было конца. Булгаков работал в то время над «Собачьим сердцем»», а Леоновы беззаботно наслаждались жизнью. Купались, загорали, пили молодое вино и часами бродили вдоль моря. Вечерами собирались за столом, и каждый читал что-нибудь свое. У Булгакова сохранилась запись, что молодой Леонов так лихо, так талантливо пишет рассказы, что тягаться с ним просто не под силу. Мне показывали любительскую фотографию, на которой запечатлена вся компания — Булгаков, Леонов, Волошин, профессор Габрический. Напечатан снимок из рук вон плохо, но режиссура кадра выдает руку опытного фотохудожника.

... Заранее договорившись, что я возьму фотоаппарат, мы как-то пошли гулять с Леонидом Максимовичем по Тверскому бульвару. Леонов сказал мне, что я часто щелкаю затвором, делая кадры наудачу, а надо-де отбирать только то, что должно быть в кадре. Проиллюстрировал он свою мысль работой с камерой супруги Эрскин Колдуэлла, когда те приезжали к нему в гости. Госпожа Колдуэлл сделала всего несколько кадров, но в каждом из них попадание в точку.

От Никитских ворот — того места, где первоначально стоял памятник Пушкину, вроде бы расстояние совсем небольшое, а сколько воспоминаний.
Остановились у памятника Тимирязеву. Леонид Максимович указал дом по правую сторону:
— Здесь до революции жил мой тесть, книгоиздатель М. В. Сабашников. Его позже пять раз арестовывали, лишали избирательных прав, выселяли из квартиры. Сына, Сергея, трижды арестовывали. По так называемому делу о покушении на правительство он в августе 1952 года был расстрелян. — И помолчав: — У меня где-то интерьеры есть этого дома. Вечер, глубокие тени, настроение, как у Ф.М. Славянского в картине «В комнатах у Мамонова Тверской губернии» (Третьяковская галерея). Сидит человек и думает, где бы крюк увидеть, чтоб удавиться.
Немного прошли, остановились у самого старого дуба на бульваре (на нем табличка висит). Леонов по правую руку указал на дом в глубине.
— Вот дверь сбоку, войдешь — ступенька вниз, там квартира Всеволода Иванова была. Часто собирались...
Я сфотографировал дом с бульвара.
— Надо как-нибудь выбрать время, зайти, спросить у нынешних хозяев разрешение и отснять интерьеры. Памятное место.
Прошли до Театра имени Пушкина.
— Здесь театр Таирова был. Меня приглашали «Унтиловск» читать...
Еще прошли, сели на скамейку, помолчали. Леонов поднял шарф (болело горло):
— На этом месте Федор Михайлович отдыхал после открытия памятника Пушкину. Вдруг идет Тургенев и так это громко, на публику: «Ба-а, вот вы где!».

А Достоевский закашлял и буркнул про себя: от вас, дескать, нигде не скроешься. Мне это тесть рассказывал, а ему — А. Ф. Кони.

Мы встали, пошли дальше. Остановились, не переходя улицу Горького (Тверскую), напротив Пушкина.
Он спиной стоит к тому месту, где раньше был Страстной монастырь (снесен в 1930-х годах). А изначально все было по-другому. Задумчивого Пушкина не случайно поставили липом именно к обители, а посвящена она Страстям Христовым на Кресте. Есть о чем задуматься. Разве возможно было по-другому памятник ставить? Да ни в коем случае! Я не знаю, как Тургенев, а Достоевский, выступая в Дворянском собрании, обязательно бы об этом сказал. И речь бы его совсем другая была. Вот и выходит, как ни крути, а святыни крушить — значит грех великий брать на душу. Что касается воссоздания Страстного монастыря, если это и случится, то не скоро. А вот в том, что памятник Пушкину вернут на старое место, нет сомнений. На месте, где он сейчас стоит, горельефное Распятие (да еще в академических традициях) никак нельзя ставить, а придорожный поклонный крест так и просится.

Поговорив о превратностях судьбы, мы тронулись в обратный путь. Чуть отошли, Леонов остановился, показал вправо:
— Здесь, на углу, раньше аптека была, а еще дальше, во дворе (за «Макдональдсом»), в старом доме, была моя последняя встреча с Сергеем Есениным. Невеселая была встреча. Леонов пришел, а у Есенина только что отшумела компания. Он выпроводил всех, остался с Леоновым один. Ничего ты, дескать, Леня, не знаешь — и толкнул того на диван. Леонов с размаху сел и раздавил гитару. Есенин схватил сломанную гитару и в исступлении стал бить ею о пол, пока в руках не остался один гриф. Отыгрался во всех смыслах. Что он хотел сказать своим: «Ничего ты, Леня, не знаешь...» — Леонид Максимович так до конца и не смог разгадать. Есенин уехал в Питер, а вскоре за тем Леонов опубликовал некролог «Умер поэт».

Сейчас почти во всех изданиях, посвященных С.А. Есенину, печатается портрет Есенина с Леоновым. А ведь в течение десятилетий их портреты печатали отдельно. С годами и вовсе забыли, что это был парный портрет. И лишь сравнительно недавно портреты «состыковали». Мне в этой фотографии все время чудятся — по пластике, композиции, внутреннему ритму — отличительные приемы фотохудожника Л. М. Леонова.

Так было с другой известной парной фотографией — Горького и Леонова в Сорренто. Как-то я спросил Леонида Максимовича:
— Кто вас фотографировал?
— Я выбрал композицию, навел, а Максим (сын Горького) щелкнул.
Автором фотографии считается Максим.
Думаю, что с парным портретом Леонов — Есенин было то же самое.

С уверенностью могу сказать, что самым любимым музеем Леонова с детства, когда мать первый раз привела их с братом Борисом, и до старости была Третьяковская галерея. Там он бывал несчетное количество раз, экспозицию знал так, что нужный зал мог найти с закрытыми глазами. Как-то в одном из залов галереи Леонов заприметил солдата. Тот остановился и долго стоял, внимательно рассматривая пейзаж со стогом скошенного сена в предрассветном тумане. Для того чтобы лучше рассмотреть лицо незнакомого человека, Леонид Максимович зашел незаметно сбоку. Солдат стоял перед картиной как зачарованный и думая о чем-то своем, сокровенном. И вдруг его лицо осветилось еле заметной улыбкой. Человек, глядя на близкий и родной для него русский пейзаж, вспомнил, наверное, дом, и душа его просветлела.
— Вот это и есть решение формулы искусства, — сказал Леонов. — Произведение искусства обязательно должно высекать искру сопереживания.

Говоря о русском искусстве, Леонов отметил, что из всех жанров живописи вровень с мировыми художниками прежде всего может встать русский портрет, где есть достижения, равные Веласкесу и Рембрандту, и русский пейзаж.

Среди любимых работ Л. М. называл произведения Федотова, Левитана, Айвазовского, Шишкина (только не «Утро в сосновом лесу», а «Корабельную рощу» и др.).
— Шишкина я даже помянул в «Русском лесе», — рассказывал Леонов. — Фалилеева и Кардовского вспоминаю каждый день. Какие удивительные это были люди, художники! — И продолжал: — Когда в Дюссельдорфе устроили выставку рисунков Шишкина, то пресса была единодушна — так работать уже никто в мире не умеет. Нестеров хороший художник, но он все-таки не выразил душу народа. Его «Схимник», «Тишина», «Явление отроку Варфоломею» — все это хорошо, но главного нет. В «Видении» нет мистики, которая должна быть в этом произведении. Репин хороший живописец, — говорил Леонов, — но у него недостаточно вкуса. Например, «Крестный ход в Курской губернии» — это произведение останется только как рассказ о быте народа, но не выражает души народной.

Высшим проявлением духовной жизни русского народа, был убежден Леонов, является икона. В иконе выражена не только душа народа, но и его судьба, и, может быть, даже будущее.
— Чем нас привлекло в последнее время древнее русское искусство? — спрашивал Л. М. и сам же отвечал: — Да, пожалуй, тем, что в нем есть боль русской души. Потому оно и не оставляет равнодушным никого.

Дорогих киотов с неугасимыми лампадами Л. М. Леонов не держал. Была небольшая, в ладошку величиной, репродукция «Спаса на престоле». Эта освященная икона висела в московском кабинете над его кроватью за шкафом, так что была видна только лишь одному ему.
Перед ней он молился, когда дважды я по его просьбе в критические дни приводил к нему священника для исповеди и причастия и для соборования. И была еще одна икона — репродукция в половину натуральной величины рублевской «Троицы» — вершины всего мирового искусства. И, конечно же, не случайно висела она рядом с письменным столом в его переделкинском кабинете.

Рубленая бревенчатая дача в Переделкине была обставлена очень просто, что выказывало вкус хозяина и его непритязательность. В кабинете кроме рублевской «Троицы» справа и слева от двери висели две большие репродукции с картин Питера Брейгеля Старшего — «мужицкого»: «Возвращение с охоты» и «Праздник».
— Картину Брейгеля можно разделить на тридцать частей, и в каждой части можно многое увидеть: жизнь народа, праздники, базары, поклонение волхвов. Картины Брейгеля можно читать словно произведение литературы, — говорил Леонов о своем любимом художнике. — Рембрандта я не всего люблю, — продолжал он. — В его гравюрах люди какие-то коротконогие, в картинах много неоправданных темных мест. Но у него есть одна картина, выше которой или вровень с которой уже и трудно назвать произведение искусства. Это «Возвращение блудного сына». В картине не смотришь, как она нарисована и написана. Она захватывает своим внутренним состоянием, вовлекая в переживание. Здесь значима каждая фигура, здесь говорит каждый жест, здесь выразительны тени, здесь витает дух — и это самое главное в произведении искусства.

В тот раз разговор шел в основном о западных художниках. Я сказал, что больше других люблю Эль Греко. Леонову Эль Греко не был близок ни по духу, ни по пластике, ни, что важно, по темпераменту. Он любил в станковых картинах предельную законченность, точность в рисунке, уравновешенность композиции, цветовое соответствие реальности. Словом, ему были близки те живописцы, которые созвучны его устремлениям в литературе с непременной добросовестностью в работе, без всякого намека на эпатирование публики. Вольности, которые допускал в работе, например, Анри Матисс, вызывали резкое неприятие Леоновым творчества французского мэтра. Шло это еще со времен дружбы с И. С. Остроуховым, который в октябре 1911 года, как директор Третьяковской галереи, принимал у себя дома в Трубниковском переулке Матисса, приехавшего в Москву по приглашению известного коллекционера С. И. Щукина. Во время разговора с Матиссом, как рассказывал Леониду Максимовичу Остроухов, его сторож Семен (отмеченный в ряде произведений Леонова) принес и поставил на подоконник только что отреставрированную икону. Матисс взял икону на колени, долго разглядывал и потом в тоне оракула и с темпераментом южанина стал выступать, открывая Остроухову то, что тот давным-давно и значительно глубже знал и понимал в иконе. (Кстати, А.А. Блок, что называется, по итогам визита и пространных выступлений Матисса в Москве назвал его в своих дневниках «французиком из Бордо». «Умозрение в красках», — так очень точно в двух словах определил суть иконы кн. Е. Н. Трубецкой.) Хотя импровизации Матисса и их тональность не понравились Остроухову, он, как гостеприимный хозяин, подарил тому икону XVI века. (Где она?) Матисс в ответ прислал свою работу. Спустя двенадцать лет Леонов спросил у Остроухова:
— А где работа Матисса?
— За шкафом, — меланхолично ответил Илья Семенович.
Леонов достал весь в паутине холст. Там была написана, как он ее увидел, «голая баба с фиолетовыми сиськами до пупа».
— Такую и я напишу за полчаса, — сказал Леонов.
— И я так думаю, — был уверен Остроухов.
Однако столь резкое неприятие Матисса вовсе не характеризует Леонова как косного ретрограда. Прихожу я как-то однажды к нему, а он меня спрашивает, как я отношусь к сюрреалисту Сальвадору Дали. Я сказал, что ни одной его работы в подлиннике не видел.
— Я тоже видел только репродукцию картины «Христос на кресте». Там есть что-то такое, — и Леонов сделал характерное движение пальцем вверх.

Леонов мыслил в искусстве широко, рассматривая изобразительное искусство, музыку, литературу, кино, театр в единстве и во взаимосвязи. Часто вечерами, включив приемник, мы слушали музыку. Когда исполнялись народные песни, Леонид Максимович подпевал. Я сделал ему комплимент:
— У вас, оказывается, и слух и голос.
— В консерватории пел, — улыбнулся он.
Я рассмеялся, а Леонов пояснил:
— В начале войны, в 1914 году, в консерватории давали благотворительные концерты в честь раненых воинов. Я пел в сводном Московском гимназическом хоре.
— И какой у вас голос был?
— Второй бас.
— По нотам пели?
— Нет, нот я так и не выучил, поленился. Пел и играл на слух.
— И какой же инструмент больше всего любили?
— Мандолину.
Из классиков у Леонова на первом месте стояли Бах и Чайковский. Часами мог их слушать. Из современных композиторов выделял Свиридова и не воспринимал Прокофьева. Среди эстрадных певцов отмечал проник-новенное пение Жанной Бичевской русских народных песен.
— Как пронзительна ее интонация: «О-ох, люшеньки-люли...»!

Работа со словом была, конечно же, главным приложением сил Леонова. Я попросил его, что называется навскидку, привести пример образности и лаконизма в поэзии.

Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане,
Средь грозных волн и бурной тьмы,
И в аравийском урагане,
И в дуновении Чумы.

Леонов по памяти прочитал строки из «Пира во время чумы», с восхищением выделив два последних слова.

— Художник должен быть требовательным к себе. Нам есть чем гордиться и есть у кого учиться, — говорил он, беседуя со мной. — Возьмите гоголевского «Ревизора». Во всем мировом искусстве мало найдется подобных шедевров. Эта пьеса написана так, словно гениальный гравер, не отрывая руки, в одно касание создал своим резцом портрет эпохи. «Казаки» Толстого, «Капитанская дочка» Пушкина — вот примеры-то где!

...Приехал я как-то к Леонову в Переделкино. Он работал в это время в саду. Оттер руку от влажной земли. Поздоровались. Рука у него мужицкая, сильная, годная к любой работе. Пальцы, я давно это заметил, когда он разжимал кулак, могли выгибаться, как у пианиста, в обратную сторону. Ногти длинные и очень крепкие, что по народной примете свидетельствует о породе и о долголетии.

Пошли по саду. Все, что там росло и цвело, было посажено и выхожено руками Леонида Максимовича: и ели, и сосны, и березы, и кустарники, и — гордость хозяина и Татьяны Михайловны — цветы редкостного разнообразия сортов и названий. Хотя у Леонова и не было диплома биолога, но я-то уверен, что автор «Русского леса» заслужил его. Дотошность его, доскональность в постижении темы поразительны. В годы войны после публикации повести «Взятие Великошумска» маршал бронетанковых войск Рыбалко, командиры танковых корпусов и дивизий, прослушав в авторском исполнении повесть, готовы были присвоить писателю Леонову звание инженер-майора бронетанковых войск.

Мы неспешно осматривали сад. Показывая то или иное растение, Леонид Максимович непременно поминал и своих благодетелей. Этот можжевельник подарили-де сотрудники Московского ботанического сада, яблоню привез Владимир Солоухин, а кедр — Владимир Чивилихин.

На просторной террасе рядом с рабочим кабинетом у Л. М. содержались теплолюбивые растения из разных стран. Показывая японскую карликовую сосну, Леонов рассказал, не знаю уж от кого слышанный им, исторический факт. Во время пребывания в Стране восходящего солнца в 1891 году наследник престола, будущий царь Николай II, получил в подарок поразившую его карликовую сосну возрастом в триста лет. Она была в изящном керамическом горшочке размером в два мужицких кулака. Получив подарок, Николай Александрович передал его в руки сопровождавших его. Но на этом история не кончилась. По недосмотру или по какой другой причине горшочек тот разбился. Не предавая дело огласке, виновные вышли-таки из затруднения. Они купили точно такой же горшочек и пересадили в него сосну. Все бы ничего, но тот горшочек был самую малость, может быть, и всего-то на пару миллиметров, пошире. Раритет доставили в столицу, в личные апартаменты цесаревича. И что же?
— Через полгода от корня сосны выпер вот такой сук, — и Леонид Максимович энергично обнажил руку по локоть.

Что и говорить, Леонов знал и любил работу с растениями, как редкостный профессионал. Притом он был одарен на всякую ручную работу. Поддоны, стеклянные колпаки, специальное освещение и утепление — все это было сделано им самим с учетом нашего континентального климата и непредсказуемости коммунальных служб.

На террасе находилась компактная слесарная и электромастерская. Леонов точил по дереву и металлу на токарном станке, думаю, не хуже, чем царь Петр Великий. Кроме того, у него были технические изобретения, в частности для проведения работ по спектральному анализу, за которые он мог при желании получить авторские свидетельства.

Как и всякий самородок, Леонов, не получив высшего образования, до всего доходил сам. К чести дореволюционной русской гимназии, она давала достаточного размера и крепости фундамент, на котором можно было (вовсе не на песке!) строить свой дом знаний. Леонов не только хорошо знал, но и на всю жизнь полюбил латынь. Знание латыни позволяло Леонову читать на основных европейских языках, в том числе и художественную литературу. В свое время его постоянным сотоварищем в повторении латинских экзерциций был праправнук А.Н. Радищева. Соревнуясь, они могли обойти весь Леоновский сад в Переделкине, называя латинское название каждого растения.

Я как-то поделился с Леоновым своими сомнениями в правильности методики преподавания у нас иностранных языков. Дескать, двадцатилетний сын священника — будущий историк В.О. Ключевский, имея в активе незаконченную Пензенскую духовную семинарию, сдавал в 1861 году при поступлении на историко-филологический факультет Московского университета экзамены по семи профилирующим предметам плюс классические древние языки — латинский и греческий (диктант, перевод, грамматика), а также по немецкому и французскому (диктант и перевод). После вступительных экзаменов студент Ключевский в письме другу по семинарии Гвоздеву писал, что с латинского он переводил речь Цицерона против Катилины, а затем для него началась грамматическая пытка — все формы глаголов, имен и проч. То же самое было по-гречески. Только писали не перевод, а диктант. Почему же у нас большинство окончивших вузы ни писать диктанты, ни переводить не то что с древних, но и с современных языков не могут?
— Будь моя воля, — твердо сказал Леонов, — я бы прямо с сегодняшнего дня ввел обязательное изучение классических древних языков.

Тяга к знаниям, стремление докопаться до сути, в том числе всего запредельного («Все правдоподобно о неизвестном», — как сказано в вихровском докладе из «Русского леса»), было отличительной чертой Леонова. На выход человека в космос он откликнулся восторженным приветствием Юрию Гагарину, но еще больше его воображение восхитила высадка людей на Луну. Он мыслил планетарно, и убедительное свидетельство тому — «Русский лес» и «Пирамида».

Произведениям Леонова, переведенным с русского, в ряде зарубежных стран выставлялись высшие баллы, автор их был избран в члены национальных академий. Но, как водится, «не бывает пророк без чести, разве только в отечестве своем и у сродников и в доме своем» (Мк 6:4). Лишь на семьдесят четвертом году жизни Л. М. Леонов был избран в Академию наук СССР.

Механизм избрания в «бессмертные» был отработан у нас с первых же послереволюционных выборов в академию. Став академиком, Леонов и сам воочию убедился, как это делается. Перед выборами в академию в зале, когда нужно было забаллотировать талантливого ученого-патриота, по рядам, не стесняясь, ходили нахальные шустряки, доверительно нашептывая: не голосуйте за такого-то, он, дескать, плохой человек. Знаем мы, что за этим термином кроется. В иных отделениях Российской академии наук и по сей день большинство— хорошие или те, кто у н и х в услужении.

«Бессмертные» потому так долго и упорно не желали признавать Леонова ровней себе, что никак не могли простить ему предельно четкой гражданской позиции, прозвучавшей в статье «Рассуждение о великанах», опубликованной в «Литературной газете» 27 сентября 1947 года.
«Патриотизм состоит не в огульном восхвалении или умолчании отечественных недостатков, — утверждал Леонов. — В полном объеме я понимаю значение этого слова. Не на моем языке родилась поговорка: ubi bene, ibi patria — где хорошо, там и отечество, — мудрость симментальской коровы, которой безразлично, кто присосется к ее вымени, было бы теплым стойло да сладким пойло. Для настоящего человека нет дороже слова отчизна, обозначающего отчий дом, где он явился на свет, где услышал первое слово материнской ласки и по которому впервые пошел еще босыми ногами...
И есть высочайшая степень патриотизма — не только для себя, но и для других... и в конечном итоге для других больше, чем для себя. Это патриотизм мудрости и старшинства: мы живем здесь, но наша родня раскидана всюду — по горизонталям пространства и по вертикалям времени. Мы — человечество. Это не вселенский космополитизм некоторых наших изысканных современников, которые в понятие Родины готовы включить любую точку Галактики, где имеются конфекционы и кафе, универмаги и гостиницы с сервисом... Они здравствуют и процветают, но всегда держат в мыслях, что есть на свете такая праведная страна. Эльдорадо, где пребывает надмирная глянцевитая культура».

Уже что называется на закате, когда хмурым зимним днем мы сидели в его кабинете, Леонов хриплым голосом (болело горло) продекламировал:

Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые...

- Нет, — решительно сказал Леонид Максимович, — не блажен!

Понять Леонова можно. Слишком много для одной жизни было минут роковых. На его глазах разворачивался свиток событий начавшегося века. Мальчиком в 1905 году он слышал взрыв каляевской бомбы в Кремле, брошенной под карету генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича, был очевидцем боев в Москве первой и второй русских революций, а потом и сам стал участником Гражданской войны. Будучи редактором газеты 15-й Инзенской дивизии, перед смертельным штурмом врангелевских укреплений на Перекопе он выпустил газету с горластым лозунгом на первой полосе:

Белых песенка спета,
Бьем барона прямо в лоб.
Красное знамя Советов
Понесем за Перекоп.

И понесли... По трупам шли до Джанкоя. В Симферополе остановились. Соседом леоновской редакции была газета батьки Махно. Кого только ни довелось повидать, и кто только ни приманивал Леонова, и что ему только ни сулили, а он так и остался сам по себе — беспартийным. Его потом долгие годы именовали «попутчиком». Но на самом деле он всегда был коренником, в одной упряжке со своим народом, а вот о н и-то и есть разных мастей попутчики, которых давным-давно и след простыл. Но остались архивные материалы — облыжная критика и даже прямые доносы разгневанных и часто завистливых собратьев по перу, возмущенных якобы великодержавным шовинизмом беспартийного писателя (на самом деле очень тактичного и деликатного в этом вопросе).
— О-о-о, — сказал как-то Леонов, — с этим народом надо быть очень тонкими и умными.

По нескольким замечаниям Л. М. можно было понять, что напролом и с плеча, горлопанством никакую проблему решать не только нельзя, но даже вредно. У них можно и должно поучиться во многих вопросах...
Следователем по особо важным делам человечества числил писателя Леонов — не прокурором, а именно следователем. И это соответствует истине. Роман «Русский лес» выводит нас на проблему экологического выживания с такой убедительностью и художественной силой, что во всей мировой литературе мало кто на равных потягается с Леоновым. Ну а что касается «Пирамиды», то штурм ее космической вершины, как я понимаю, будет осуществлен лишь в следующем веке.

III

Однажды в конце недели, едва я пришел, Леонид Максимович объявил:
— Сегодня у нас банный день. — И достал коробку-футляр с надписью на крышке: «Баня». — Помните, как в «Повести временных лет» поведано о впечатлении, которое произвела русская баня на святого Андрея Первозванного? — Леонов весело улыбнулся и слово в слово передал рассказ апостола по приезде в Рим: — «Дивно видехъ Словеньскую землю идучи ми семо. Видех бани древены, и пережьгуть е рамяно, и совлокуться, и будут нази, и облеются квасом уснияным, и возьмуть на ся прутье младое, и бьються сами, и того ся добьють, едва слезуть ль живы, и облеются водою студеною, и та ко ожиуть. И то творять по вся дни, не мучими ничим же, но сами ся мучать, и то творять мовенье себе, а не мученье»*.

Я давно знал: Леонов, что называется, от младых ногтей, еше с тех времен, когда дед за руку водил, любил русскую баню. И в молодости, и в зрелые годы. Попариться в хорошо истопленной бане во всех смыслах считал за великое благо. Особенно если напарник попадался стойкий, к примеру, Дмитрий Николаевич Кардовский, но и тот не выдерживал леоновского веника. С рисунка Дмитрия Николаевича и начали мы смотреть «Баню»» — книгу, которую Леонид Максимович любовно собирал две трети века. Кардовский себя изобразил ретирующимся, а молодой Леонов еще на верхнем полке держит оборону. Кто только не оставил свой автограф в леоновской «Бане»: Максим Горький, Максимилиан Волошин, Александр Фадеев, Дмитрий Шостакович, Сергей Прокофьев, Илья Остроухов, Вадим Фалилеев, Сергей Герасимов, Павел Корин, Пабло Пикассо, Мао Дунь...
— Ну как компания? — спросил Леонов.
— Отличная. Мужики как на подбор.
— Ваш черед пришел, — предложил Леонид Максимович и мне «попариться», достал со дна коробки заготовленный лист бумаги в нужный размер и закрыл «Баню».

Я как-то все откладывал свое участие в «Бане», ссылаясь то на одно, то на другое. Да и потом, что я мог изобразить после таких отменных «парильщиков», как Павел Корин или Сергей Герасимов? Кстати, акварель Герасимова, пожалуй, лучшая работа в «Бане», музейный шедевр... А Леонид Максимович нет-нет да напомнит: долго-де вы собираетесь, время-то уже позднее. Но я все-таки успел до закрытия «Бани». Выполнил два цветных офорта «Китоврас в бане» и при встрече вручил их Л. М. предложив самому выбрать, какой понравится. Леонов долго рассматривал офорты и оставил оба. Утром он позвонил мне чуть свет:
— Владимир Александрович, а вы художник!
— Спасибо на добром слове, — улыбнулся я в трубку.
— Нет, мне действительно понравился ваш «Китоврас». Такого офорта у меня в «Бане» еще не было.
В один из критических дней, когда спокойно работать уже нельзя было, ибо все кипело внутри, Леонов выпалил без промежуточных мыслей:
— Могу ли я обидеть Бога?
— ???
— Пусть тогда Он сотрет меня без всякого следа! — запальчиво, еле сдерживаясь, выкрикнул Леонов. — Как стирают запись с пленки...

Я знал, что Леонид Максимович ставит точку в «Пирамиде», оглашая свою, земную версию так смело им прочитанного апокрифа Еноха, «который объясняет ущербность человеческой природы слиянием обоюдно несовместимых сущностей — духа и глины».

Поостыв, Леонид Максимович спокойно спросил:
— Есть среди ваших знакомых в Лавре ученый монах, с кем посоветоваться можно?
Я назвал игумена Андроника (Трубачева) — внука о. Павла Флоренского.
— Он сможет навестить меня?
В заранее согласованный день и час мы с игуменом Андроником были в Переделкине у Леонова. Разговор предстоял очень серьезный. Я вышел в сад. В доме остались двое.

Спустя несколько дней во время прогулки Леонов, которого я ни о чем не спрашивал, сам завел разговор. Было сказано всего несколько фраз. Я почувствовал, что у Леонида Максимовича отлегло от сердца.
— Как ваш «Дневник Русского»? — спросил Леонид Максимович, когда в мае 1994 года я навестил его в больнице, уже не в Кремлевской, а в обычной, городской.
— Работаю. «Торопиться мне некуда, — помнится, делился опытом кто-то из великих. — Если пьеса выйдет хорошей, то ставить ее никогда не будет поздно»...
— Нет, я серьезно, — сказал Леонов. — Когда обо мне писать будете, пожалуйста, поскромнее. Без громких эпитетов.

Трудно без эпитетов... Л. М. Леонов — энциклопедист XX века — писатель, ученый, мыслитель, человек леонардовского плана. Он заслужил, чтобы народ узнал и мог глубже постигнуть его труды и деяния во славу России. Для этого надо, не откладывая на потом, уже сейчас «отдавать Фонд Л.М. Леонова, и одним из первых дел должна быть большая ретроспективная выставка. На ней надо показать издания произведений Л.М. Леонова как на русском языке, так и на языках всего мира.

Особого внимания заслуживают рукописи Л.М. Леонова. Трудно назвать кого-то из современников, кто бы работал так, как он, добиваясь «чистого национального продукта» (слова Л. М.). Начало и конец всех своих произведений Леонид Максимович оттачивал особенно тщательно, переписывая и по десять, и по двадцать раз. При переписывании, говорил он, рука-труженица лишнюю работу не будет зря делать, сама опустит ненужное. И во всю свою жизнь вплоть до последнего времени Леонов не то что ради слова, а ради запятой вставал ночью и не прощал себе малейшего небрежения в работе.

В отдельной экспозиции на выставке должны быть представлены иллюстрации к произведениям Л. М. Леонова, его «фотолюбовь», живопись и графика, письма его и к нему. Необходимо найти место для растений и цветов, так любимых писателем.
— Занятия с растениями — это рабочая стадия творческого процесса, — считал автор «Русского леса» и, как истинный мудрец, добавлял: — Растения — отличные, немногословные, незатейливые собеседники.

...Давать Л. М. Леонову эпитеты дело никчемное и, главное, несовместное с его воззрениями. Время поставит все на свои места. «Ни хитру, ни лукаву суда не минути», — как в «Слове о полку Игореве» сказано.
Шесть раз заносился топор над головой Леонова. Но не суждено ему было умереть на Лубянке, в лагере, тюрьме. Щитом, ограждавшим писателя, как он сам считал, были предельной значимости слова Горького, сказанные о нем Сталину в 1931 году в присутствии самого Леонова. Что это были за слова, Л. М. так и не сказал: дескать, неудобно даже произносить. Сталин в тот раз только ус крутил и три четверти минуты смотрел на Леонова испытующим, тяжелым взглядом. Леонов выдержал этот взгляд, не спрятался «за ширму», как говорили в окружении вождя. Сталин, кивнув головой, лаконично ответил Горькому: «Понимаю».
Я, конечно, догадываюсь, какие охранительные слова о Леонове сказал Сталину Горький. Они обедали в тот день восьмером: Горький, Сталин, Леонов, Ворошилов, Бухарин, полярный летчик Чухновский, сын Горького Максим и его жена. Спустя пять лет Горький умер, но слова его о Леонове крепко запомнил Сталин. И сказанная Сталину фраза, думаю, была предельно лаконична: такие писатели, как Леонов, рождаются в России раз в сто лет.

Знаю, что многие давно уже пришли к этому. А тот, кто сомневается, пусть прочтет всего лишь одну книгу Леонова. Любую.

*«Удивительное видел я в Славянской земле на пути своем сюда. Видел бани деревянные, и разожгут их докрасна, и разденутся и будут наги, и обольются квасом кожевенным, и поднимут на себя прутья гибкие и бьют себя сами, и до того себя добьют, что едва слезут, еле живые, обольются водою студеною, и тогда только оживут. И творят так всякий день, никем не мучимые, но сами себя мучают, и этим совершают омовение себе, а не мученье».

Далее - Александр Овчаренко. Из бесед с Леоновым