Воспоминания

Виктор Кожемяко

Перед уходом в вечность

Ранним августовским утром, год назад, окончился земной путь мыслителя и писателя Леонида Леонова.

— Человек приходит в этот мир с облачком судьбы над головой и уходит прежде, чем это облачко развеется.

Это не были его последние слова, которые я слышал от него, да и не выделил он их никак, сказав будто мимоходно, а вот вспомню Леонова — и почему-то сразу тихий голос произнесет в памяти именно это.

Впрочем, память отпечатала многое из того, что он говорил, хотя при нем, кроме первой встречи, я ничего не записывал. Но была особая сосредоточенность моего внимания плюс неторопливость его речи, усугубленная еще и горловой болезнью, что позволило не просто сохранить смысл большинства леоновских высказываний, но действительно как бы впечатало их в сознание вместе с авторской интонацией. А намеренная или ненамеренная обрывочность, эскизность, незавершенность каких-то из услышанных мыслей оставили ощущение некой многозначности и даже таинственности, побуждая думать и думать над ними.

Обязательно ли писать о тех разговорах? Ведь были они немногочисленны. К тому же есть пускай невольный, но неизбежный оттенок претенциозности: вроде и себя выставляю. Вон Михаил Павлович Дрязгов, замечательный инженер и незаурядный научный работник, с которым Леонид Максимович дружил более тридцати лет, когда я предложил ему написать про встречи с Леоновым, вначале горячо взялся, а потом резко писание застопорил. По этой как раз причине: что же, дескать, буду заявлять свою особу-то...

Однако и Михаила Павловича, и себя уговорил писать. В собственное оправдание скажу не только о том, что, по твердой моей убежденности, масштаб мышления и личности Леонова, его место в литературе и редкостный дар прозрения, которым он обладал, делают его интересным, ценным, важным даже мимолетные и на первый взгляд малые подробности, связанные с ним. А еще писать подвигает вот что.

Встречи, о которых считаю нужным рассказать, относятся к последним ста дням жизни писателя, когда он, будучи тяжко больным и отмечая свое 95-летие, наверное, понимал, что дни эти для него и в самом деле могут оказаться последними (а все они, кроме опять же первой, были не просто с его согласия, но и по его инициативе), встречи, замечу, с журналистом, — стало быть, надеялся или даже рассчитывал, что сказанное им будет донесено до людей. Значит, хотел, чтобы его услышали.

* * *

Это уже потом я как-то нечаянно прикинул: от 29 апреля, когда мне впервые посчастливилось свидеться и поговорить с ним, до 8 августа, когда его не стало, прошло сто дней.

А встреч за это время было шесть. Три в больнице и три у него дома. От трех часов самой продолжительной до тридцати минут самой короткой.

Давно, очень давно мечтал я о беседе с классиком литературы нашей, да все не хватало смелости напроситься на разговор. Обстоятельством, побудившим проявить решительность, стало приближение 95-летия писателя.

Но ответ — как удар: Леонов в больнице. Я уж и руки совсем опустил, да спасибо Юрию Васильевичу Бондареву. Обратитесь, говорит, к зятю Леонида Максимовича, он регулярно бывает у него, пусть скажет о вашей просьбе.
Честно говоря, надежды никакой не было. И вдруг на следующий день — звонок:
— Леонид Максимович вас ждет.

О той встрече рассказано мною в нашей газете 5 мая прошлого года. Рассказано все как было, лишь с некоторыми умолчаниями, на тогдашний момент совершенно обязательными.

Например, называлась больница, но безадресная, безымянная. А был это Институт имени Герцена. Онкология. Так что хоть про диагноз — рак горла — Леонову, разумеется, не сказали, только догадаться не составляло труда.

Знал он, знал, какая угроза над ним, тем более при его возрасте. И от понимания ситуации мне было не по себе. Вопросов-то принес к нему кучу, да какие уместны тут?

Может, в канун столь почтенного юбилея вспомнить прожитое и людей из разряда великих, с которыми по жизни был близок? Горький, Есенин, Станиславский... Сколько их! Но он легкой шуткой отводит тему:
— Вы еще про любовниц спросите.
Может, поразмышлять о написанных книгах? Какая из них более всего ему дорога? Улыбается:
— Это все равно что из родных детей кого-то выделять.

Однако последний роман — «Пирамида», над которым работал он более полувека, не считая завершенным по сей день, — как я понял, мысль его не отпускал. Первая часть новой книги в те дни только что была издана в качестве приложения журналом «Наш современник», и мое упоминание об этом вызвало расспросы, известно ли мне что-нибудь про восприятие его работы читателями и критикой.

Легко было подумать, что это обычный авторский интерес, восходящий на честолюбии или даже славолюбии. Но немедленный поворот моего собеседника в иное, глобальное, русло дал понять: нет, не суетным тщеславием продиктована его озабоченность. Ведь роман этот, роман-наваждение, стал как бы высшей да и последней ступенью непрестанных леоновских раздумий о судьбах родной страны в контексте судеб всего человечества. И перед вплотную приблизившимся уходом из этого мира больше всего он был озабочен, дойдет ли до людей тревожное, горькое, кричащее его предупреждение. Предупреждение о надвинувшейся катастрофе всей нынешней цивилизации.

Позволю себе еще раз воспроизвести полностью тот текст, который Леонид Максимович продиктовал мне тогда и который, по-моему, мы вправе рассматривать как завещание великого писателя своей стране — России и всему миру, своим соотечественникам и всем живущим на Земле. Одно необходимое замечание. Я написал: «продиктовал». Но гладкое это слово, называя, так сказать, технологию выражения его мыслей, никак не передает мучительный, самоистязательный процесс, очевидцем которого мне довелось стать.

Известно, что в последние годы, почти абсолютно лишенный возможности писать из-за утраты зрения и других недугов, Леонов надиктовывал свои страницы редакторам. Представляю теперь, каким непередаваемым трудом было то «надиктовывание». Но и в сравнении даже с ним, в сравнении с писавшимся ранее, эти несколько абзацев, которые предназначал он через «Правду» донести до внимания всех, рождались, наверное, с особой ответственностью и самотребовательностью.

Уверен, мысленно заготовил он к моему приходу не только тему, почему и отклонил все иные, более второстепенные, но даже продумал какие-то формулировки. Но не остановился, продолжал и продолжал продумывать, доведя и мозг свой, и весь ослабленный болезнями организм до такой максимальной степени возможного и даже, казалось, невозможного напряжения, что мне в какой-то миг стало страшно: вдруг не выдержит так невероятно туго натянутая струна.

Он произносил фразу и тут же «зачеркивал» ее. Произносил новый вариант и, поколебавшись, тоже отменял. Переспрашивал, что получилось у меня после записывания, сосредоточенно думал, выбирая после невидимой внутренней борьбы с самим иную редакцию предложения или какое-то другое слово, ища наиболее точное, наиболее верное.

И так три часа, с 14 до 17.

По ходу советовал мне, что поля при писании всегда надо оставлять как можно просторнее — для вставок и переделок. А тр вдруг, когда я встревал с неуместным переспросом, нервно вздергивался и пугал раздраженной угрозой: «Сейчас порву все к чертовой матери!» — после чего я инстинктивно начинал гладить его иссохшую руку, и он постепенно успокаивался, затихал, словно обиженный ребенок. Но вскоре снова входил в неистовство, падал полегчавшим до невесомости телом на кровать, в отчаянии тер руками голову: «Память, память, слова уходят». И слезы выступали на глазах — от досады, что не дается мысленная высота, которую сам себе поставил.

Хотя, что касается памяти, я был поражен, сколько цифр он держит в голове. Называя их, правда, всякий раз оговаривался: «Уточните у Дрязгова». И по памяти же называл телефоны.

Все это, думается, читатели должны знать, чтобы представить меру взыскательности и ответственности подлинно большого писателя за обращенное к ним слово.

Боже мой! Да разве так работают многие именующие себя писателями? Испытывают ли хоть иногда укоры совести за небрежность свою, поверхностность, за распутное суесловие?

Юрий Бондарев сказал мне о Леонове: «Учитель ведет разговор с вечностью».

Прочтите же завещательное слово того, кто умел слышать голос вечности и провидеть сквозь время.

* * *

— Прошлое, пережитое нами, должно стать надежным уроком на будущее. Тут почти столетний урок. Прошлое так кроваво, так трудно. Оно свидетельствует, до какой степени однобоко и неосторожно увлекались мы материально — социальным, считая его основой, без заглядки в ближайшее завтра. В этой связи моя новая книга заслуживает, вероятно, большего внимания, чем предыдущие.

Все утопии, социальные в том числе, были нацелены на достижение однозначного материального благополучия, которое представлялось нам базой счастья человеческого. И не задавались раздумьем, хватит ли всей жилплощади земного шара для размещения оных, счастливых-то.

Эта тесная жилплощадь становится воистину нашей коммунальной квартирой, гиблая обстановка которой сотрясается неутолимыми ненавистью и враждой к соседу за фанерной перегородкой. Мы на шестой части суши, еще вчера единый материк, разбиваемся, мельчаем, хлопочем выделить себе свой собственный уголок, хоть чулан, отдельную коечку с непременным учреждением положенных державам ведомств —от дипломатического и военного до таможенного. Столь печальное зрелище не может не насторожить и благополучную Европу, потому что происходящее грозит зверской мировой междоусобицей. Слишком много симптомов накопилось, заставляющих, не откладывая на послезавтра, обсудить на диктатурно-мировом уровне и устранить безумно-расточительные, порочные, перед самим Богом греховные, прежде всего — сугубо амбициозные (памятуя судьбу Гамсахурдиа) претензии бессмысленной надгордыни, чтобы успеть задержаться человечеству на таком крутом спуске в неизвестность.

Наша нынешняя ситуация должна стать поучительной для еще благоденствующих пока отдельных народов, ибо целостная, мнимо блистательная, но в действительности бесконечно хрупкая сегодняшняя духовно-материальная цивилизация чересчур напоминает валтасаров пир. И три зловещих непонятных слова, которые предсказали в свое время гибель: мене, текел, упарсин! Уже пламенеет это роковое предупреждение в нашем обжитом сообществе, остерегая от грядущей, надвигающейся катастрофы.

Научный прогноз обещает к 20-м годам предстоящего века рост населения Земли до 9,3 миллиарда человек, к 40-м годам — до 13 с половиной миллиардов. А в 2200 году, если демографический процесс будет продолжаться так, как он идет сейчас, на планете нашей ожидается 260 миллиардов человек — это примерно плотность населения сегодняшней Москвы по всей земной поверхности! Что может быть опаснее, нежели взаимная озлобленность и взрыичатая вражда между ними?

Примечательно: мудрейший Запад, хранитель ценностей, в начале нынешнего века был уже озабочен предчувствием своей старости, беспокоился приближением заката (вспомните книгу Шпенглера «Закат Европы»), но он лишь теперь пытается объединиться на пороге будущего. Решает перестроиться в единое множество, чтобы сохраниться и омолодиться, повысить свою жизнеспособность и прочность в преддверии неизбежных перемен. Невольно думаю, как мы пойдем и какими придем к этим переменам.

К сожалению, многое из того, что хотелось мне сказать в новой моей книге, осталось невысказанным. Малособлазнительную возможную модель страны обрисовать устрашился. Надеюсь, книга эта будет воспринята лишь как прижизненное литературное наследство.

Вот такие мысли считал он самыми насущными, перед кончиной своей из последних сил обращаясь ко всем нам.

Знаю, многие по разным причинам восприняли это обращение год назад скептически. Что ж, видно, и в самом деле нет пророков в отечестве своем. А надо бы еще раз вчитаться. И вдуматься.

Он сам потом сказал мне, что настоящее наваждение его — это апокалипсическая тема конца света. Можно ли образумить и удержать человечество на гибельном спуске, по которому оно стремительно мчится с зажмуренными глазами? В том-то, по-моему, и был трагизм леоновского мироощущения последних лет, что он кричал, а его не слышали. Это, наверное, как ощущение человека, который один видит языки уже занявшегося пожара и зовет тушить, но, поглощенные бытовой и политической суетой, другие от него только отмахиваются.

Нет, он все-таки был не один. Говорил мне о конференции ООН 1992 года в Рио-де-Жанейро, сделавшей вывод, что если характер развития нашей цивилизации не будет кардинально изменен, то ее ожидает гибель. Видел я у него и книжку с материалами научного семинара, проведенного в 1993 году в Москве по инициативе группы ученых во главе с академиком Валентином Афанасьевичем Коптюгом и руководством Компартии Российской Федерации. Здесь тоже бьет колокол тревоги. И вполне закономерна опора ученых на авторитет Леонида Леонова, чьи слова вынесены во введении к сборнику:
«Задувающий ветер непогоды, от которой не спасут ни золото, ни ранг, ни пещерное убежище, заставляет глобально крикнуть людям — всеми средствами сопротивляйтесь ей, берегите будущность ваших малюток, все вместе и каждый порознь — защищайтесь».

— Лучше бы все вместе, — сказал он, когда я обратил внимание на эту цитату.

Но как? Реально ли такое? С трудом выговорил я, а все же выговорил, что надежды на обсуждение «на диктатурно-мировом уровне» и тем более устранение таким образом «сугубо амбициозных претензий бессмысленной надгордыни» могут оказаться эфемерными.

В ответ на это Леонид Максимович заметно и резко помрачнел. Проронив затем, что надежда всегда умирает последней, признался:
— Все больше становлюсь пессимистом.
Насколько я понял, усилен был этот пессимизм, доходящий, по его выражению, «до отчаяния обреченности», едва ли не в решающей степени распадом нашей страны и всем остальным, что у нас за последнее время происходит.

На мой вопрос, как относится к официально провозглашенному новыми властями лозунгу возрождения России, он поморщился:
— Опять выставили приманку одностороннего и безудержного материального обогащения, разжигают алчные страсти на этом, а о душе и о будущем потомков своих не думают.

Вспомнились его слова про начало «генеральной перестройки человеческого бытия на новый лад, когда прежний двигатель прогресса, чисто эгоистический импульс материального самообогащения, сменится желанным, при равном для всех дос татке, импульсом обогащения духовного».

Это было сказано в свое время о нашей стране. Увы, начатое взорвано...
— А между тем надо бы стихию собственнических страстей поумеривать, внушая и отдельному человеку, и целым странам: если не хотите погибнуть, сдерживайте хватательные рефлексы, самоограничивайтесь.

Хлеб, тепло, одежда, обувь,
Лев Толстой да лес густой.
Об ином мечтать не пробуй,
Все иное — звук пустой.

— Чье это, Леонид Максимович?
— Вроде бы у Николая Асеева после смерти в бумагах нашли. Мне нравится. Раньше так называемые блатные говаривали: жадность фрайера погубит. А вот она теперь всех нас погубит, всех. Вы знаете, что в результате неимоверных человеческих стараний сейчас ежесуточно исчезают уже два-три вида земной флоры и фауны? Это значит, в течение ближайших двадцати-тридцати лет может погибнуть до четверти всех видов живого. Столько же, сколько исчезло за предыдущие 60 миллионов лет! Каково?..

Да, эта тема — судьба человечества — была сквозной и главной во всех наших разговорах. Так он хотел. Я же после неудачных первых попыток долго не лез с иными вопросами, мелкость которых на фоне вселенских его размышлений была очевидна. Лишь когда после курса лечения в связи с наступавшим юбилеем его выписали из больницы, когда на какое-то время он пободрел и голос почти пришел в норму, решился кое о чем спросить.

Один мой коллега, прочитав публикацию о встрече с Леоновым, сказал:
— А знаешь, мама моя чуть не вышла замуж за Леонида Максимовича. Это в 21-м или 22-м году, он тогда вернулся в Москву после гражданской войны. И не состоялась свадьба только потому, что мама поставила категорическое условие — венчаться в церкви, а он не захотел. Наверное, поскольку ведь был красноармейцем. Ты спроси, если опять с ним увидишься, помнит ли он Марусю, с которой в юности у него была любовь.
— Помню, конечно, — был ответ, сопровождавшийся в свою очередь, вопросительным взглядом.
— А не поженились в самом деле из-за того, что вы отказались венчаться?
— Э нет, тут совсем другое. Сейчас вам расскажу. Я действительно как раз из Красной Армии только что демобилизовался. Мытарился по Москве без угла, жил кое-где и кое-как. Устроился наконец учеником к слесарю и поселился у него на чердаке. Там и спальня, и кабинет, и мастерская — все вместе для меня было. А с Марусей мы тогда стали встречаться. Целовались, да, как водится, гуляли по улицам, но к себе избегал ее приводить. А потом неожиданно как-то попала она в мое чердачное обиталище в разгар работы и увидела руки мои. Черные, в масле, заскорузлые. И, знаете, отшатнулась, и глаза у нее стали растерянные. Испугалась моих рук! Ну про какое венчание после этого мог быть разговор?

Он помолчал и добавил:
— Вот через некоторое время, когда у меня первая книжка вышла, отношение ко мне изменилось. Не только у нее, у многих. Как же, писатель. Но теперь уже поздно было...

А я подумал: настоящая новелла, ненаписанный рассказ.

* * *

Дальше приведу некоторые высказывания Леонова, а также свои наблюдения — бегло, вразброс, как запомнилось.

* * *

В маленькой больничной комнате на одного (слово «палата» тут никак не подходит), когда я приходил, было включено радио. Видимо, оно заменяло ему чтение, возможности которого теперь был лишен. Но меня удивило его замечание, что раньше, оказывается, он даже писал часто при негромко включенном радио, что «создавало привычный звуковой фон, а на прочее внимания не обращал».
— Как оно бывает? Сидят, скажем, Державин, Жуковский, Батюшков, выкладывают свои карты. И вдруг вам Пушкин —р-раз: козырного туза! Бито...

* * *

Спрашиваю, помогала ли ему в работе критика, читал ли статьи о своих романах и пьесах.
— Читал, куда денешься. Жена даже собирала вырезки из газет. А насчет помощи... Частенько не понимали меня, вот что, и это хуже всего, когда тебя не понимают.

* * *

— Наша земля кровью пропитана до изнанки земного шара. Думает: после такого кровопускания может ли устоять сам генотип народа? А теперь, кажется, Россию вконец добивают.

* * *

— Хотят выжить за счет «третьего мира» и России, туда же скинутой. Мы повымрем, а они, элитные-то, разместятся. Только это с просчетом расчет...

* * *

— Тяжелый момент у меня был , когда Сталин дал указание разделаться с моей «Метелью». Я знал, что это от самого Сталина идет. Думал, приедут за мной, возьмут, ждал с ночи на ночь. Но самое страшное, пожалуй, даже не это, а вот писать не мог. Когда не можешь писать — это самое страшное.

* * *

— Что же, евреи — великий народ. Тысячелетия, встречая новый год, говорить друг другу: «Следующий год — в Иерусалиме» — для этого надо быть великим народом. Сказано было без всякой связи с предыдущим нашим разговором, словцо в ответ самому себе. Может, думал при этом, что и русским, разорванным теперь, как никогда, по множеству стран, собираться предстоит долгие годы?

* * *

У меня издавна особое было отношение к «Русскому лесу», который прочел сразу после его выхода, в ранней юности. Родился и вырос в русском лесу, отец — лесничий. И для него, как для всех его коллег, книга Леонова стала событием выдающимся. Помню, отец послал автору большое письмо.

* * *

— Леонид Максимович, наверное, лесоводы не вникали тогда в философскую глубину романа, видя в нем лишь мощного соратника в своем неравном единоборстве с лесорубами. Вас разочаровывали их письма, выказывавшие столь поверхностное и сугубо практическое восприятие?
— Нет, представьте себе, радовали. У меня много писем таких собралось, я чувствовал через них ниточки, проникающие в толщу России. Уж не знаю, насколько удалось мне перышком своим противостоять армии чиновников-истребителей, однако к этому я ведь тоже стремился, не только о философии думал.

* * *

Болгарская прорицательница Ванга, у которой он не раз бывал и которой доверял, предсказала ему смерть жены, издание «Пирамиды» при его жизни, а также успех этой книги.
— Леонид Максимович, вы же православный христианин. Как совместить с Вангой?
Не ответил. Я понимал «между строк», что вера у него какая-то не совсем ортодоксальная, но впрямую тему Бога затронуть не посмел.

* * *

Одиночество. Почему у меня все время было ощущение внутреннего одиночества его?
Вспоминалось пушкинское о Поэте: «Ты царь: живи один». Невольно приходило и другое: «Каждый умирает в одиночку». Переступая порог леоновской квартиры, мысленно повторял также его собственное: «Здесь с моею болью обитаю я...»
С болью поистине вселенской.
Ставший маленьким, очень усталый и какой-то беззащитный, он сидел в прихожей возле столика с телефоном. То ли ждал звонков, то ли сам собирался звонить.

Именно тут в начале июля состоялся последний наш разговор. Через день я уезжал в отпуск в Подмосковье.
— Вернетесь — встретимся, — сказал он на прощание.

А дальше получилось вот как. Мой отпуск, на протяжении которого я много думал об этом человеке, подходил к концу, когда жена, съездив в Москву, сообщила:
— Звонили от Леонова, он просит тебя приехать.

Это было в субботу, а в понедельник утром мне предстояло уже быть на работе. И я решил: ладно, сразу ему и позвоню.

До смерти теперь не прощу себе этого. Надо было мчаться, мчаться к нему немедленно. Что-то хотел же он сказать, если звал. А что — никогда уже не узнаю...

8 августа, в понедельник, придя в 10 утра на работу, действительно сразу позвонил ему. Телефон не отвечал. Но тревоги у меня не возникло, может, спит еще, и я позвонил Наталье Леонидовне, дочери, которая живет рядом. Телефон был занят. Второй, третий, четвертый звонки — все занято.

Иду на заседание редколлегии. И тут вдруг встает наш корреспондент по Москве и говорит:
— Сейчас был в мэрии, там решают, где хоронить Леонида Леонова.

Я ахнул.
Умер в 4.30 утра. Я позвонил ему в 10.

Опоздал на пять с половиной часов — и навсегда.

Вот оно: не откладывай на завтра то, что надо сделать сейчас. Никакого завтра может просто не быть.
Вместо того чтобы разговаривать с Леоновым, я сел писать некролог о нем....

* * *

Здесь можно бы поставить точку, ибо впечатления от личных встреч с великим писателем, подаренные мне жизнью, в основном исчерпаны. Прощание в Центральном Доме литераторов, отпевание в храме Большое Вознесение, известном тем, что венчался тут Пушкин, упокоение в земле Новодевичьего монастыря — это открывает уже иную, посмертную судьбу Леонова.

Однако она неотделима от прижизненного его бытия, равно как от вчерашней, нынешней и завтрашней судьбы России. И, оглядывая мысленно все вкупе, чувствуешь потребность к сказанному что-то добавить.

Вот писал про Леонова, а в голове неотступно билось: для многих ведь ничего имя его. Знают однофамильца, прекрасного артиста, может, знают космонавта — о писателе же, чье творчество составляет славу отечественной словесности, после смерти телевидение и большинство газет ограничились совсем короткими сообщениями. Не слишком людно было и на похоронах.

Что это? Он пережил свое время? Или сказалась сложность его творений, доступных пока в своей бездонной глубине далеко не каждому?
Или это следствие раскола общества и вместе с тем литературы? Мне рассказывали, что несколько известных писателей отказались подписать коллективный некролог, потому что «Леонов — не из нашего союза», ну а уж чтобы проститься пришли — и вовсе ждать не приходилось...

Стыдно и больно от сознания чудовищной несправедливости столь суетного подхода к оценке писательского труда!

Верится, правда, что по истечении времени политиканство это ничтожное отпадет, как пожухлый лист, и все расставятся, займут своя места в литературе согласно самоценности вклада в нее, а не исходя из того, воевал за белых или за красных, сидел в ГУЛАГе или встречался со Сталиным, был в партии коммунистов или находился в эмиграции.

Хотелось бы верить, что и вкус к истинной литературе в обществе нашем будет падать не беспредельно, что когда-то не с издевкой, а с тоской вспомнит оно свое былое поименование самой читающей страны в мире, что пресловутый «масскульт» потеснится в конце концов перед громадой духа Леонида Леонова, и тогда постижение его станет неизмеримо более массовым.

Но будет все это лишь при одном условии: если будет Россия.
Поспешное и бурное обращение наше во второсортную Америку заставляет вспомнить трагическое признание одного из крупнейших писателей этой страны, чем-то близкого, кстати, по складу таланта Леонову, — Уильяма Фолкнера:
«Нет, повторяю, Америке художник не нужен. Америка не нашла для него места — для него, который занимается только проблемами человеческого духа, вместо того чтобы употреблять свою известность на торговлю мылом, или сигаретами, или авторучками, или рекламировать автомобили, морские круизы и курортные отели...»

Вот уж для чего высокий труд Леонова ни при жизни, ни после смерти совершенно непригоден.

* * *

— Человек приходит в этот мир с облачком судьбы над головой и уходит прежде, чем это облачко развеется. Вопреки всему верю, что он, русский писатель Леонид Максимович Леонов, никогда не уйдет из этого мира.

Далее - Елена Мушкина. Сизифов труд - страниц перепечатка