Воспоминания

Наталия Леонова

Остроухов и Фалилеев

7 апреля 1990г.

Пообедали. Пьем чай. Заговорили о серии публикаций, рассказывающих о том, как после 1918 года вывозили из России за рубеж предметы искусства. Папа вспомнил о книжных развалах, которые в двадцатых годах бывали в Москве. Иностранцы покупали книги пачками, платили десятки тысяч, а на следующий день снова приходили за раскрашенными от руки гравюрами. Из помещичьих усадеб на развалах оказывались целые библиотеки, а после 1930 года по указу наркома просвещения Бубнова производилась чистка библиотек, и часть книг тоже свозили туда же. Можно было приобрести на этих развалах редчайшие книги, даже инкунабулы и палеотипы XV-XVI веков.

Один французский посол в Москве (папа забыл его фамилию) настолько увлекся приоретением всего, что на этих развалах имелось, что стал тратить огромные суммы посольских денег. В результате во время приемов на столах дорогие вина заменялись дешевыми, официанты разливали вино в бокалы, обернув бутылки салфетками, чтобы этикетки не были видны, папиросы вынимались из своих коробок и ставились в деревянных сигаретницах с поднимающимися крышками, в расчете на то, что никто не заметит их дешевизны.

Как тогда рассказывали, к послу пришел Флоринский, который состоян на службе еще в царские времена, и в беседе за столом, потрогав сигаретницу, сказал:
— Вот все жалуемся — «плохо живем» — а папиросы курим хорошие... вон какие прекрасные... по рубль двадцать... И вино... прекрасное вино! Какой аромат!.. — И, взяв бутылку в руки, добавил: — По рубль восемьдесят...

Все видел, все понял, и в деликатной форме преподал урок.

В конце двадцатых годов и папа купил на развалах несколько книг, которые дожили в его библиотеке до наших дней, и несколько эстампов Брейгеля, одного из наиболее любимых им художников. Папе нравились в его картинах насыщенность, многоплановость, пересечение различных сюжетных линий, словом, то, что каждая из них была не только живописным, но и литературным произведением.

Однажды, рассматривая у Остроухова его прекрасную коллекцию брейгелевских гравюр и эстампов, папа сказал, что не смог бы работать в комнате, где на стенах такие картины. Остроухов спросил:
—Почему, Леонид Максимович?
- Хорошая живопись требует концентрации и расхода душевных сил - писать надо в пустой комнате, где ничто не отвлекает от мыслей о работе.
Остроухов улыбнулся:
- Вот пройдет несколько лет, у вас появятся деньги, купите и повесите в кабинете хорошую картину, тогда и проверите правильность этого рассуждения.

Илья Семенович оказался совершенно прав. Прекрасно помню, еще со времен жизни в Кисловском переулке, в папином кабинете над его кушеткой висел акварельный этюд Остроухова «Сиверка», а над рабочим столом фантастическая картина Константина Богаевского — рубленые скалы, увенчанные старинной крепостью, под грозовыми облаками.

Племянник В.Д.Фалилеева, Александр Павлович Кубанцев, рассказывал мне, что К.Кандауров, организатор выставок, посвященных «Миру искусств» в 1922-1923-х годах, писал К.Богаевскому о том, как папа восхищался его творчеством. В начале семидесятых , когда мы переехали к Никитским воротам, в кабинете появились еще два поэтических пейзажа - Василия Осиповича Кирикова, замечательного реставратора и художника, прекрасного человека.

Мне кажется, такая живопись только способствует созданию особого духовного колорита.

В 1918 году все великолепное собрание икон Ильи Семеновича Остроухова было национализировано — стало государственной собственностью, а сам Остроухов стал считаться хранителем музея, причем, боясь, что музей могут ограбить, он дежурил по ночам, до четырех ночи не ложился спать.
Жил он в Трубниковском переулке в маленьком розовом особняке с внутренним двориком, в котором располагалось кое-что из его коллекции — барельефы, скульптура...

Когда Вадим Дмитриевич Фалилеев познакомил двадцатилетнего папу с Остроуховым, тому было шестьдесят пять лет, но разница в возрасте не мешала дружбе. Старший предчувствовал в младшем талант, младший ценил отеческое внимание и приходил в Трубниковский переулок за теплой душевной беседой. Хозяин ставил на стол бутылку водки — в России такие беседы всегда велись под водку — и, в соответствии с трудными временами, черный хлеб.
Сейчас в этом доме, как это ни печально, Музей советской литературы. Лет десять назад я зашла туда — за вестибюлем, в первом довольно просторном помещении, на голых стенах несколько фотографий — Демьян Бедный, Фадеев, Маяковский...

...Если от много взять немножко -
Это грабеж, а не дележка...

Не люблю Маяковского, глашатая перемен. Его поэзию и папа не любил... Поговорила с какой-то сотрудницей, посетовала, что не сделали здесь музей Остроухова — еще жив человек — последний! — бывавший в этом доме, помнивший, как текла тут жизнь, что было в комнатах и где висели картины и иконы, как выглядел в те годы маленький дворик, — словом, все то, что помогло бы создать музей прекрасного художника, реставратора и коллекционера. Папа был бы рад принять участиев этом мероприятии.

Остроуховская коллекция оказалась разбросанной по многим музеям страны, а мемориальную доску на его доме сделать не удосужились... вернее, так: люди, понимающие значение Остроухова, пытались, да не пробили.

В двадцатые годы, уже после национализации коллекции, Остроухов продолжал искать, находить и приобретать то, что могло в какой-то степени восполнить утраты. Однажды Илья Семенович пригласил папу зайти — сел за свой рабочий стол, на котором в сторонке лежали лекарства и любимые книги, открыл ящик и достал тетрадь толщиной в палец, в мягком картонном переплете. Папа взял ее в руки. На обложке напоминающие мрамор темно-синие ни белые вертикальные полосы, как тогда говорили «казанское мыло». Тетрадь была исписана вся — какие-то заметки, стихи, наброски лошадей и пейзажей.
— Это дневник Лермонтова, — пояснил Остроухов.

В этом можно было не сомневаться — характер карандашных рисунков и почерк поэта говорили сами за себя.

Остроухов купил дневник в Петрограде у какой-то старушки, и это приобретение доставило ему уйму радости, об этом говорили и огонек в глазах, и довольная улыбка, и движение рук, когда он передавал тетрадь папе.

В особняке у художника была особая маленькая комната, за его кабинетом, даже, кажется, без окна, куда он складывал все свои самые любимые находки. Там были брейгелевские эстампы, картины, в том числе Серова, скульптура из слоновой кости, окрашенная в красный цвет, изображающая Будду с «дамой» (к сожалению, я не попросила пояснения), что делало ее неожиданной и редкой, и многое другое. Там он хранил и дневник Лермонтова.

В 1929 году Остроухов умер. Когда папа пошел на его похороны, он заметил группу молодых людей, которые то ли сотрудничали с художником в музее, то ли просто крутились вокруг него. Среди них был некто Пахомов, не вызывавший особого доверия. Эта группа до кладбища не дошла — на полпути свернула в переулок и исчезла. А на следующий день из комнаты исчезли некоторые экспонаты, в том числе и лермонтовский дневник.

С тех пот прошло более шестидесяти лет, но дневник не появился — ни у нас, ни за рубежом. Еще в тридцатые годы папа многим рассказывал, как он держал в руках эту тетрадь, и одному из папиных знакомых искусствовед Щекотов самоуверенно заявил:
- Леонов выдумывает! Дневник Лермонтова не существует!

Папа рассказывал об этом дневнике Андронникову, а Василий Иванович Ардаматский даже приводил к папе из уголовного розыска следователя Власова. Я помню, как они сидели на зеленом любимом папином диване, размышляя о возможностях поиска. Но дневник исчез бесследно. Однако папа выражал надежду, что он обязательно с годами появится, если только ему удалось уцелеть в годы смут и войн.

Относясь к моему отцу с отцовской заботой и вниманием, Илья Семенович змал и папину тайную мечту, в наших условиях совершенно нереальную, — приобрести и повесить у себя в кабинете Питера Брейгеля Старшего. Годы спустя папа привез две великолепные репродукции из Германии, которые и висели до его смерти в переделкинском рабочем кабинете.

Через несколько месяцев после очередного разговора о Брейгле Остроухов позвонил папе:
— Приходите, Леонид Максимович. Брейгель продается.
И папа признается, что задает ему самый нелепый вопрос:
— Сколько стоит?
— Сто рублей.
Это фантастически мало, даром. Почему? Папа пошел к Остроухову.
— Где же Брейгель?
— Вон там, — Илья Семенович, не вставая из-за стола, кивнул на мольберт посреди комнаты, закрытый темной тряпицей.

Папа ее скинул и увидел подрамник, на холсте дыра с осыпью по краям. Только в углах картины сохранилась живопись — в одном углу осколок сцены охоты, в другом — пейзаж, какое-то фигуры...
— Да... это больше и не стоит... Как если бы я был влюблен в Анну Керн, а мне предложили бы сухую ручку...
Покупать картину папа не стал, но поинтересовался, откуда она.
— Картина принадлежала Полякову...

Сергеем Александровичем Поляковым, владельцем издательства «Скорпион», печатавшим книги по искусству и выпускавшем журнал «Весы», папа познакомился еще у М.В.Сабашникова. Это был богатый человек, меценат... Папа его хорошо помнил - «сухощавый человек с бородкой, голова набочок... После революции у него собирались люди... было шумно... выпивали... Был сослан...».

Спустя несколько лет папа его встретил в Книжной лавке писателей, которая тогда находилась на улице Ермоловой. После высылки из Москвы Поляков осунулся, поблек, и покупать что-либо был уже не в состоянии — только ходил и смотрел на роскошные книги, ставшие для него недоступными. Папа к нему подошел и поинтересовался, был ли у него Брейгель.
— Да, был. А что?
— Я видел эту картину у Остроухова. Что с ней случилось?
— Когда я уехал в ссылку, соседи закрывали ею ведро с водой.

апа несколько усомнился в этом обьяснении. А потом случайно узнал о дальнейшей судьбе этой несчастной картины - ему сказали, что она, уже «отремонтированная», находится у Василия Григорьевича Сахновского, режиссера, ставившего во МХАТе папину пьесу «Половчанские сады». Папа решил, что, видимо, ее дописал художник Яковлев, большой мастер «изображать на холсте» живопись любого мастера любой эпохи. Непревзойденный подельщик - говорят, до сих пор в музеях Европы висят картины, подписанные великими именами, а на самом деле сработанные Яковлевым. Дружен был с Желтухиным, известным вралем. «Пришел к Яковлеву в мастерскую... смотрю - Брейгель... пригляделся - Смоленский рынок и очередь за молоком... Москва!».

Папа решил справиться у жены Сахновского, Веры Клавдиевны:
— Вася отдавал Брейгеля реставрировать, картину восстановили.
— И сейчас висит у Сахновского?
— Была! Нет... вася картину эту то ли продал, то ли подарил какому-то архитектору в Киев.

Весьма знаменательная встреча произошла у Остроухова с французским художником Анри Матиссом, когда тот приезжал в Москву, о ней папа всегда рассказывал с удовольствием.

Как раз в те дни Илья Семенович купил новую икону, и она, как и положено новому приобретению, стояла на видном месте. Знаменитый француз, забыв обо всем, ничего не слыша, долго не сводил с нее глаз, а потом спросил подошедшего хозяина:
— Что это? Откуда?
Остроухов обьяснил, что это, мол, икона, привезенная с русского севера.
— И много у вас таких?
— Много.
— И вы, имея такое чудо, ездите к нам учиться?
Видя восторг художника, Остроухов подарил ему эту икону.
— А потом, — рассказывал Остроухов, — Матисс прислал мне в подарок свою картину — в знак благодарности.
— А где она? — спросил папа.
— Да вон за тем шкапом.

Папа пошел, достал из темного угла сильно запыленныю картину — «обнаженная женщина в селеных пупырышках, как ощипанная курица». Оба долго смотрели, смотрели...
— Не думайте обо мне плохо, — наконец сказал папа, — но если вы мне дадите краски, то я вам нарисую такую же за тридцать минут.
— И я так думаю, — ответил Остроухов...

За несколько месяцев до папиной смерти я приехала с Даниловского кладбища, где похоронен Остроухов, и пришла рассказать папе, как из разросшегося куста жасмина и разбушевавшейся крапивы выглянул выразительный памятник — каменный крест... Я оборвала перед ним сорняки, поставила цветы о пошла в дирекцию договориться об уходе за могилой. Кладбищенская хозяйка глянула на меня стеклянными пуговицами глаз, дав понять, что и деньги не панацея от кладбищенского равнодушия. Я рассказывала об этом папе, он молча слушал, печально кивал головой, и я почувствовала, что на девяносто пятом году жизни все житейские заботы и волнения видятся уже под совсем иным углом зрения...

***

В семье у Фалилеевых разразилась беда — умерла одна из двух дочерей. Екатерина Николаевна была в отчаянии, увлеклась теософией, впала в религиозный мистицизм и стала ходить по старцам. Однажды она обратилась с просьбой к папе: «Ленечка, пойдемте со мной...». Ей расхвалили какого-то человека — все, мол, видит, все знает, пророчествует.

Пошли. В комнате уже сидит несколько человек, ждут своей очереди. Вдруг открывается дверь, и из соседнего помещения выходит он сам... с метлой и начинает энергично мести пыль. Поработал, удалился.

Наконец, подошла очередь Екатерины Николаевны. Выходит она от этого старца вся в слезах — оказывается, он чуть ли не смерть Вадиму Дмитриевичу напророчил!

Тогда папа решает тоже к нему зайти, посмотреть поближе, что за прорицатель такой.

Одет папа в красивую блузу темно-зеленого сукна, что по тем временам можно было считать роскошью, а руки — рабочие, ведь он посуду лудил в мастерской Васильева. Как на такое противоречие отзовется интуиция старца? А старец, сильно окая, начинает вещать:
— Когда у вас деньги есть, вы живете хорошо. Когда у вас денег нет — вы обходитесь. А вообще-то вам нужно заняться торговлей.

Папа засмеялся, махнул рукой и поспешил успокаивать плачущую Екатерину Николаевну.

***

Теплая дружба с семьей Фалилеева продолжалась недолго — они эмигрировали сначала в США, потом переехали в Германию, откуда Вадим Дмитриевич писал, что в советской России для него было проклятием непролетарское происхождения, а в условиях национал-социалистической диктатуры стало проклятием советское происхождение. Они успели до Гитлера перебраться в Италию, где бедствовали и умерли, не увидев родины. Какое-то время жили в Стокгольме, но — «шовинизм шведов доходит черт знает до чего!» — и они уехали.

Мечтая вернуться, Вадим Дмитриевич до конца сохранял советское подданство, а дочь его, Екатерина Фалилеева-Картезье, писала родственникам, что и в итальянскую жару ее отец пишет русскую зиму. Видимо, был прав его ученик, график И.А.Соколов, считая, что решающую роль в его отьезде сыграла его жена.

В 1931 году по дороге в Сорренто к Горькому мои родители навестили Фалилеевых в Берлине. Эта встреча оставила в папе чувство горечи — он не увидел в их доме ни радости, ни достатка. «Я до сих пор не выучился дорого продавать свои работы», — жаловался художник. К томе же Фалилеев жил воспоминаниями о России, а европейская культура, которую он вроде бы впитал, оказалась теперь, когда он стал здесь безвыездно жить, ему чужда.

Эти была последняя встреча моего отца с Вадимом Дмитриевичем.

Весной 1994 года я собиралась ехать в Италию, и папа очень просил меня отыскать могилу Фалилеева и его жены, поставить цветы, передать сердечный поклон и теплое слово памяти.

Исполняя его просьбу, я разыскала в нашем посольстве советника по культуре Анвара Ахмедовича Старкова. Но увы... советник по культуре никогда не слыхал о существовании русского художника Фалилеева. Через несколько дней, наведя справки, он мне сказал, что среди эммигрантов он также не числится. В тот раз я уехала из Рима, не выполнив папиной просьбы.

Отыскать могилу Фалилеева мне все же удалось — с помощью русской эмигрантки и итальянки, любящей искусство, в частности графику Фалилеева (к стыду советника по русской культуре). Была и в горах, где жили его друзья. Но это уже иная история, так сказать, «от Москвы до Сарачинеско».

Через два года, уже после папиной смерти, снова оказавшись в Риме, я пришла на фалилеевскую могилу, поставила цветы и передала ему и Екатерине Николаевне папин поклон и благодарный привет.

***

15 февраля 1994г.

Характер у отца всегда был неровный, даже и теперь, в свои девяносто четыре года, может вспыхнуть как порох. Но на эти свои вспышки всегда реагировал по-разному. Иногда забывал разом и навсегда, иногда тут же бежал извиняться, иногда помнил всю жизнь, каялся не мог себе простить нанесенных кому-то обид.

В детстве я помню, как он нередко выходил из себя, кричал на кого-то из нас, дочерей, потом остывал, прибегал и просил на него не сердиться. Пытался обьяснить, как он устает от работы, как много нервничает, что сдержаться не всегда может. Когда я была совсем ребенком, мне было совершенно неясно, что означает «нервничать», «не сдержаться». Тем более, согласно воспоминаниям мамы, я была очень покладистой и спокойной. Но когда я видела, как папа сам расстроен из-за своей вспыльчивости, мне было и приятно и как-то лестно — мне это где-то там, в глубине души, придавало ощущение собственной весомости, и ссоры быстро забывались.

Это мое качество сохранилось на всю жизнь: стоит какому-либо обидчику сказать такие простые и в общем-то и не всегда искренние слова — «прости», «не сердись», «я был неправ», — обида как-то странно уменьшается в размерах, тает и завывается. Сегодня у папы что-то печальное настроение, и он вспоминал стариков, которые ему в юности оказали поддержку. Перечислял всех подряд, хватался за голову, чуть не плакал. Вспомнил деда моего, Михаила Васильевича Сабашникова, с бабушкой — «мало внимания и заботы оказал им». Вдруг задумался — а был ли он у них, когда они жили у Новодевичьего монастыря? «А Фалилеев? Ведь я даже не поехал его провожать, когда он с женой уезжал из России! Как я мог?! Не могу себе простить этого! Ведь он был так заботлив... Знаешь, ведь это он сосватал меня с твоей матерью... И не поехал провожать...».

Вспомнил Александра Васильевича Васильева, слесаря, друга его дяди Петрова, у которого он жил, придя с фронта. «Потом уехал, ни разу не навестил». Сидит, седой, сгорбленный, на кровати, держится руками за голову: «А ведь надо бы торт хоть с гостинцами взять, зайти к ним... хороший был человек... А Аргутинская, революционерка, бывшая княжна... Она ведь спасла мне жизнь тогда.. Тоже потом забыл, даже к себе не пригласил... Эта женщина в тяжелое время, когда арестовывали в Красной Армии вновь поступивших, бежавших из Архангельска, не выдала...». Вспомнил Остроухова, дедов своих — Петрова и Леонова, — каялся, что недодал тепла, не отблагодарил своих стариков за хлеб-соль.
— Это все молодость... вперед глядит... спешит, не оглядывается...

Заговорил о Наташе Сабашниковой, первой внучке Михаила Васильевича, дочке дяди Сергея. Папа ее много фотографировал, когда она была еще совсем крошкой. А два года назад тяжело заболела, умирала страшно, перенеся три сложнейшие операции на лице. Папа помнит ее ребенком — и вдруг такой жестокий конец. Он жалел ее до слез и все повторял:
— За что? За что ей такие муки суждены? За что? — А потом добавил: — Вот теперь они встретились, Наташа с отцом. А как? Он, наверное, показал свою рану — ведь расстреливали у нас в голову, в затылок, а она рассказала ему о чудовищных, жестоких перенесенных ею операциях, о своих муках... А Дрязгов уже с постели не встает, болен. Что у него? Да и Лопухов из дома не выходит.

Это папины приятели — последние из его поколения, обоим под девяносто. Грустное у него сегодня было настроение — все о прошлом. И нас это не минует.

Далее - Наталия Леонова. Из воспоминаний. Пока только факты