Воспоминания

Александр Трофимов

Все благодарно вспомнится

«Редактор Леонова», пишу об этом с долей большой самоиронии. Разве мог быть редактор у Чехова, Бунина, Толстого и Достоевского? Леонид Максимович Леонов... Когда я увидел его впервые, летом 1993 года (в то время издательство «Современный писатель», где я работал, решило переиздать роман «Барсуки»), то поразился, как мало осталось физически его. Но был еще крепок, не старик, а, скорее, поживший человек...

Работал он над словом долго и мучительно, именно работал, а не писал, поскольку уже не мог работать пером — недуг зрения. Он вынужден был проговаривать слова вслух. А я записывал очередной вариант, казавшийся ему наиболее ценным. Но делалось все на склеенных листах, места не хватало, а он привык работать так, чтобы все варианты были налицо. Иногда он нервничал и сам пробовал написать на бумаге два-три слова. Как же трудно их было прочесть, рука не слушалась души. Написанное я считывал вслух, и мы долго шлифовали слова, он как бы приобщил меня к своему творчеству с первого же дня нашей совместной работы. Сидя рядом с ним, я как никогда прежде в присутствии живого человека не чувствовал, что слова — шершавые, злые, ленивые и что настроение их менялось в зависимости от окружающих собратьев, и живой организм предложения входил в книгу или безжалостно отторгался всем содержанием, музыкальным строем предшествующих фраз.

Леонид Максимович требовал от слова абсолютного послушания, он был тревожен к каждой букве, и эта работа заставила меня понять, что все его романы — суть симфонии и продиктованы они жителю России силами, имеющими лишь отдаленное отношение к земным... Отдавал ли он сам себе в этом отчет, признавался ли себе в этом?! Иногда, по блеску глаз, по интонации, я понимал — он знает, что делает...

— Мне важно переработать этот роман, — говорил он о «Барсуках», — несколько сцен я теперь вижу совсем по-другому, но особенно важно для меня послесловие, оно звучит во мне, требует, чтобы я написал его... Ведь «Барсуки» — мой первый роман, и я, старик, сопровождаю его послесловием через семьдесят лет... Вы чувствуете этот срок?!

Часто он уставал и ложился отдохнуть, засыпал, а я сидел рядом, прислушиваясь к его слабому дыханию, порой совсем тихому, как бы отлетающему... Но где-то через час он поднимался, и мы снова приступали к работе, поначалу казавшейся легкой. День ото дня она становилась все труднее, и я вспоминал редакторов, рассказывавших мне, как трудно работать с Леонидом Максимовичем...
— Вы хорошо чувствуете слово, — говорил он, когда я находил нужное определение, и мы выписывали его в чистовик.

Я не знаю ни одного современника, столь скрупулезно анатомировавшего слово, фразу, прямую речь, главу. Порой работа целого дня (а я бывал у него часто — с девяти утра до шести вечера) — и всего лишь одна фраза... А я уже знал, знал, что наутро Леонид Максимович ее обязательно отвергнет... Какое там утром... Поздний вечер, двенадцатый час, звонок.
— Александр Андреевич?
— Да, Леонид Максимович, — разве я мог его не узнать, не узнать этот надтреснутый, надмирный голос...
— Я подумал, вам нужно прийти завтра пораньше...

Работа редактора известна — редакторские заключения, чтения с утра до нота, редактирование и верстки, верстки, верстки, джомолунгмы версток и рукописей. И никто за тебя твою работу не сделает...

— Почему вы молчите?
— Я думаю, как рано смогу к вам прийти.
— У вас много другой работы...
— Очень много...
— Поймите, у меня так мало времени. Можно сказать — совсем его нет!

И снова — леоновское — утро.

м его работал прекрасно, он сам порой довольно живо ходил по комнатам. Очень крепкие у него были руки. Когда он пожимал, здороваясь, мою руку, казалось, что передо мной здоровый мужчина в расцвете сил. А чему удивляться? Ведь изо дня в день он писал, писал и писал! Наверное, он писал даже во сне, оттого и руки его были рабочие.

Он цитировал Пушкина, долго рассказывал о Есенине Сергее, об отношении к Берии, о собратьях по перу, о встречах с болгарской прорицательницей Вангой, которая сказала ему однажды, что он умрет после того, как завершит свою последнюю книгу — книгу жизни, и ее напечатают.
— Хотите покажу, сколько у меня вариантов к «Пирамиде»?
— Хочу, Леонид Максимович.

Быстрыми шаркающими шагами он преодолел протранство прихожей, миновал коридорчик, и в пустынной, почти без мебели, комнате я увидел множество папок.
— Вот, — нежно сказал он. — Все это надо напечатать, иначе текст романа будет неполным, многие линии я обрубил...

Он задумался и не стал продолжать.
А я почему-то вспомнил слова Чехова, сказанные Бунину:
— Вот умрет Толстой — и все пойдет к черту...

...А события приближались, Россия была больна. Над Москвою загремели выстрелы, все помнят октябрь 1993 года...

В каждый мой приход Леонов жадно расспрашивал о событиях, многое понимал, но порой у него прорывалось резкое отношение к происходящему, к мировому господству скрытых сил...
— Предугадала, ли Ванга все эти ужасные события, Леонид Максимович? — как-то в октябрьское утро спросил я его.
— Предугадала и кончатся эти события очень нескоро...
А по улицам уже шли люди с безнадежными лицами...

Когда он замолкал, то не нужно было его беспокоить вопросами.

Служебные обязанности требовали моего постоянного присутствия на работе в «Современном писателе», и к половине шестого я возвращался в издательство, чтобы отметиться — день прошел не зря, забирал очередную рукопись или верстку и уносил ее домой, чтобы прочитать ночью, а утром идти к Леониду Максимовичу, экономя время для общения с ним...

Стоило отлучиться, и меня тут же разыскивала секретарь директора издательства Валентина Васильевна:
— Вас срочно просит Леонов.
Или вызывал директор:
— Александр Андреевич, старик уже не может без вас...

Требования живых классиков выполнялись беспрекословно...

Начало октября. По Москве наперегонки бегают пули, стоит царская осень, не подозревая о крови.
Леонид Максимович глубоко переживал за свой народ и не раз говорил мне:
— Это хорошо, что вы ведете дневник. Все записывайте, потом трудно будет вспомнить. События испарятся, будет много бездарной лжи, и, приходя домой, старайтесь хотя бы наметками записывать все... Потом вспомнится благодарно...

Всего лишь несколько страниц в книге занимает это послесловие Леонида Максимовича, переписанное нами десятки раз, и еще раз убеждаешься, читая его последние работы: ну где еще в мире такая литература? где столь целомудренное отношение к слову, которое — суть дела? где полное самопожертвование?
— Я жалею, что так мало видел, нужно было больше путешествовать, но стол не отпускал меня от себя. В другой стране, возможно, был бы богат, а дома не могу даже забор на даче отремонтировать, — как-то раз грустно сказал он мне.

И снова я дома, стрелка ползет к 12 ночи — звонок. И я уже знаю, кто это...

Работать с ним было тяжело — несколько часов в день изнуряющей отработки предложений. Сам стиль его бытия — бытия! — а не жизни — требовал безграничной жертвенности русскому слову, а неуважение к литературе воспринималось им как неуважение к нему самому.
И снова — поиск слова.
— Прочтите, что мы с вами написали...
Я читаю.
— Нет, неправильно, — останавливает меня Леонид Максимович, — это встречалось в тексте две страницы назад, надо обязательно вычеркнуть, не люблю повторений. Давайте искать!

Порой нам удавалось найти слово со свежинкой, удовлетворявшее его идеальному вкусу.

Где-то в коридоре его квартиры — как из другой вселенной — раздавался телефонный звонок, женский громкий голос долетал до нас, Леонид Максимович вставал, плотнее закрывал дверь, но все равно голос прорывался и мешал работать...

Однажды я позвонил от него. Над телефоном висела записка, сейчас уже не вспомню ее дословного содержания, но смысл такой: в случае смерти прошу позвонить по телефонам...

Как-то я спросил его о любимом Бунине, Леонов жестко ответил:
— Так писать нельзя, много эгоизма...

Хотелось спросить, но зачем? Классики имеют право... ошибаться. И вспомнился действительно злой, гениальный, действительно эгоистичный Бунин, ответивший рядовому человеку, который сказал, что у него есть свое мнение:
— Надо же, у него и свое мнение!

Хотелось бы сейчас покопаться в страничках, написанных под его диктовку: но их нет. Всякий раз Леонид Максимович твердо говорил мне:
— Это надо порвать.

И я рвал отработанный материал у него на глазах. Разве я мог ослушаться?!
— Послесловие, эпилог к «Барсукам» необходим в романе, судьба братьев — это судьба России, — говорил Леонид Максимович, когда я одевался в прихожей. — Вот закончим его и начнем перерабатывать отдельные главы, кое-что сократим. Так не забудьте, пожалуйста, завтра ровно в девять. И без обмана. Ваши коллеги из издательства так часто обманывали меня.

Разве я мог это — забыть???

Когда я пишу эти строки, уже нет на свете Леонида Максимовича. Но снова стоит октябрь, за окном издательства на ветках желтые листья как островки света, а тем, прошлым, октябрем пули летали совсем близко от окон Леонова, и я молился, чтобы какая-нибудь из них, шальная (таких было много), случайно не угодила и в его окно. Пули... и Гений, согбенный над столом. Вот о чем напоминает мне черный тот октябрь...

Далее — Вадим Дементьев. Пирамида